— Мне казалось, что ты уже совсем выздоровела. А ты еще кашляешь! Это грустно!
Лицо девочки пылало от гнева или обиды. Быстро, взволнованно с ее надутых, как у обиженного ребенка, губ слетели слова:
— На свете столько грустного, папочка, что по сравнению с этим мой кашель — просто пылинка…
Ответ ее был совершенно неожиданным, но Ирена поспешила рассеять впечатление, которое он мог произвести: она засмеялась и, пожалуй, даже слишком громко воскликнула:
— Voilá oú le pessimisme va se nicher![141] Уж не заболел ли Пуфик?
— Наблюдение Кары преждевременно, по правильно, — краешком губ вымолвил Мариан.
Мальвина тоже заговорила. Подавая сыну маленькую чашечку, она спросила:
— При твоем пристрастии к черному кофе, я думаю, нужно оставить тебе про запас еще чашку, не правда ли?
Мариан не ответил; темная морщинка глубже прорезала лоб Мальвины, но она улыбалась и быстро, торопливо говорила:
— Я разделяю вкусы Марыся. Еще недавно я пила очень много черного кофе, но заметила, что он вредно действует мне на нервы и лишает сна. Это так неприятно, когда не можешь уснуть, что лучше уж отказаться от любимого напитка, чем страдать от бессонницы…
Она говорила, говорила. С чарующей улыбкой склоняя голову, сладостно, как всегда, звучавшим голосом она говорила просто так, ни о чем, сплетала фразу с фразой — только чтобы говорить, чтобы убить эти минуты или помешать другим разговорам. Дарвид, слегка откинувшись назад, снова смотрел на нее сквозь стекла очков, за которыми спрятал глаза, пока блеск, загоревшийся в этих стеклах, снова не заставил ее низко опустить голову над чашкой с видом, показывающим, как страстно она жаждет спрятаться под землей, раствориться в воздухе, стать тенью, прахом, трупом — чем угодно, лишь бы не быть собой и лишь бы не быть здесь. Тогда Ирена, с легким стуком поставив чашку на блюдце, обратилась к отцу:
— Ты, должно быте, знаешь, как приготовляют кофе на Востоке?
Он действительно знал, так как бывал на Востоке, и довольно образно стал рассказывать, как турки, усевшись в кружок, не спеша потягивают свой излюбленный напиток. Они наслаждаются им, важные, как маги, и молчаливые, как рыбы.
— Состояние полного покоя, заключающегося в безмолвном поглощении черного кофе, называется у них кейфом.
Название это вызвало у всех улыбку. Дарвид тоже улыбался. Но в глазах у всех сидевших за столом видна была усталость. Неожиданно раздался тонкий голосок Кары:
— Турки правильно делают, что молчат, да и зачем люди разговаривают? Зачем?
— Вот ненасытная головка: у нее всегда столько вопросов, что на них невозможно ответить! — пошутил Дарвид.
— Способность к критицизму — это наше семейное свойство, — засмеялась Ирена.
— Кара с детства отличалась любознательностью, — с улыбкой заметила Мальвина.
Даже Мариан, глядя на младшую сестру, сказал:
— Раньше или позже — неизбежно настает время, когда дети, перестав лепетать, начинают говорить!
Одна мисс Мэри ничего не сказала, но лоб ее под пуритански гладко зачесанными волосами тревожно нахмурился.
Тревога выражалась и на лицах остальных, и у всех в глазах над улыбающимися губами затаилась мука.
Наконец Мальвина поднялась, Дарвид с общим поклоном, исполненным изысканней учтивости, тоже встал из-за стола и, подойдя к жене, подал ей руку.
Они пересекли маленькую, ярко освещенную гостиную и вошли в следующую, с белыми гирляндами на стенах, голубыми муаровыми занавесями и такой же обивкой мебели. Позади, в маленькой гостиной, мисс Мэри села за шахматы с Марианом, возле них в роли наблюдательницы примостилась Кара, а Ирена развернула под лампой кусок старинной, обветшалой парчи; эту парчу как редкость принес ей барон Эмиль, а она собиралась ее реставрировать, расшив шелками и золотом.
Дарвид и Мальвина остановились возле голубых кресел, тускло освещенных лампой, горевшей под абажуром. Мальвина была очень бледна; должно быть, сердце у нее сильно билось, и она тяжело дышала. Наконец произойдет то, чего она так давно и тщетно ждала: откровенный и решающий разговор.
Всеми силами души она жаждала объяснения, любой перемены, чего угодно и в какой угодно форме, лишь бы это изменило ее положение. Она стояла в ожидании, готовая все принять, все перенести, лишь бы он, наконец, заговорил. И он заговорил:
— Завтра я отправляюсь на охоту в поместье князя Зенона, а оттуда заеду еще в одно место по делу и вернусь приблизительно дней через десять. Тотчас по моем возвращении, в последний день масленицы, мы дадим вечер, вернее бал — и самый блистательный бал. Этого требуют мои дела и честь моего дома. К тому же я хочу, чтобы на этом балу Кара впервые показалась в свете. Я составлю и пришлю тебе список лиц, которым нужно послать приглашения и о которых ты сама могла бы не подумать; остальное общество тебе знакомо больше, чем мне. Я знаю, что в таких случаях ты прекрасно справляешься, и надеюсь, что и на этот раз ты сделаешь все как можно лучше. Чековую книжку тебе принесет мой секретарь, человек расторопный и в любое время готовый к твоим услугам; можешь им свободно распоряжаться, так же как этой книжкой. С расходами не считайся; сколько бы это ни стоило, все должно быть так, как редко у кого бывает, или, вернее, как не бывает ни у кого. Прием этот мне нужен по деловым соображениям и для восстановления репутации… моего дома, слегка, даже более чем слегка по… ко… ле… бленной!
Дарвид говорил медленно и учтиво, но с затаенной за этой учтивостью повелительной ноткой. При последних словах глаза его блеснули, он бросил на нее суровый пронзительный взгляд, поклонился и повернулся, намереваясь уйти. Тогда она, крепко стиснув руки, крикнула:
— Алойзы!
Ее охватила дрожь. Как? Бал — и больше ничего? Она ждала разговора о таких важных вопросах, как человеческое достоинство, совесть, нестерпимое принуждение, страх перед взорами детей…
Дарвид остановился и спросил:
— Что прикажешь?
Опустив голову, Мальвина начала:
— Мне нужно, я должна поговорить с тобой, обстоятельно и решительно…
Дарвид усмехнулся.
— Зачем? — спросил он. — Ничего приятного мы сказать друг другу не можем, а неприятные разговоры для нервов вреднее, чем черный кофе!
Она подняла голову и с силой, которая с таким трудом ей давалась, сказала:
— Так, как сейчас, больше продолжаться не может. Мое положение…
С видом глубочайшего удивления Дарвид прервал ее:
— Твое положение! Но у тебя блестящее положение!
Он сделал широкий жест, как бы показывая все, что находилось в этой гостиной и во всем доме, а она вспыхнула горячим румянцем, словно от боли, и воскликнула:
— Но именно это меня больше всего… именно этого я больше всего не хочу! Я имею право потребовать, чтобы мне дали отсюда удалиться, сбросить с себя эту пышность… уйти куда глаза глядят…
Всеми силами она старалась подавить рвавшиеся из груди рыдания. Он с глубочайшим изумлением повторил:
— Ты не хочешь? Ты имеешь право?
Все лицо его — щеки, морщины на лбу, побледневшие губы — дрожало от едва сдерживаемой ярости.
Только голос еще повиновался ему. Он говорил тихо, но хрипло:
— Какое право? Ты не имеешь никаких прав! Все права ты утратила! Не хочешь? Но ты не имеешь права хотеть или не хотеть. Ты обязана, обязана жить так, как этого требуют приличия и необходимость, — никаких обстоятельных и решительных разговоров, никаких театральных сцен! Я их не хочу… а я не утратил права хотеть. Я молчу и требую молчания. Таков сейчас и таким останется навсегда наш modus vivendi[142] который, впрочем, для тебя должен быть наиболее удобен. У тебя есть все: высокое положение, роскошь и блеск, даже как будто любовь детей… все, кроме… кроме…
Он заколебался. Привычка сохранять во всех случаях жизни корректность боролась в нем с яростью, наконец последняя одержала верх и тихо, но ядовито зашипела у него на устах:
— Кроме… любовника, которого ты прогнала, с чем тебя поздравляю, и… моего уважения, которое ты утратила навсегда. На эту тему мы говорим с тобой в первый и — в последний раз. Мы слишком долго разговариваем. Меня ждут дела. Покойной ночи.