Прошло несколько дней. К дому попрежнему подъезжали кареты врачей и снова уезжали, встречая по дороге множество других экипажей, из которых выходило множество людей; они поднимались в кабинет хозяина дома или только расписывались в книге, находившейся в вестибюле у швейцара. Дарвид принимал визитеров, благодарил, разговаривал, выезжал в город, возвращался, разрешал со своим секретарем неотложные дела. Однажды он поднимался по лестнице с двумя людьми, говорившими на иностранном языке. Он сиял, был особенно красноречив и, видимо, торжествовал. Это было подкрепление, оно прибыло из-за границы на помощь местным силам, явившимся на консилиум в полном составе. Снова туча черных сюртуков поплыла из голубой гостиной в комнату, радующую взор весенними красками, детскими игрушками, радужными переливами перламутра. Еще одна гора золота и мудрости была воздвигнута как оборонительное сооружение у постели больной девочки, а когда туча черных сюртуков и серьезных лиц скрылась, к ней подошла мать.
— Замучили тебя! Что же делать. Зато ты будешь здорова; Эти господа — очень умные люди; двое приезжих — немцы, знаменитые на весь мир. Они, наверное, тебя вылечат. А теперь ты, может быть, попробуешь того прекрасного варенья, которое доктора позволили тебе есть? Или капельку вина? А может быть, ложку, одну ложечку бульону?
Но в ответ лицо, алевшее румянцем на своем золотистом ложе, лишь отвернулось к стене, усыпанной весенними цветами. Мальвина, низко склонившись, целовала тонкую горячую ручку, которая обжигала ей губы и дрожала под ее губами, как листик на ветру.
— Отчего ты не отвечаешь, Кара? Одно слово! Одно коротенькое словечко! Дать тебе капельку вина? Доктора велели… хочешь сейчас? Шепни!
Но напрасно мать приставляла ухо почти к самым ее губам: они не издавали ни звука, ни шепота, только все дальше отворачивалось лицо и все более хриплым становилось дыхание.
В комнату вошел Мариан с большой охапкой цветов.
— Что, малютка? — начал он. — Болеем? Ну, ничего, ничего! Еще царь Соломон говорил, что у каждого бывает пора болезней и пора танцев. Немножко поболеешь, а потом будешь танцевать. А пока я принес тебе в утешение цветы; они не пахучие, потому что когда девочки нездоровы, у них, говорят, от запаха цветов разбаливается голова. Эти не пахнут, но очень красивы. У тебя будет поэтический вид, когда я рассыплю их по твоей постели. Тебе приятно будет на них смотреть после этих скучных педантов, похожих на стаю мудрых воронов. Отец для тебя сзывает со всего света мудрейших воронов, я собирал по всему городу прекраснейшие цветы. Mein Liebchen, was willst du mehr?[147]
Смеясь, он рассыпал по голубому одеялу, обрисовывавшему стройную фигурку девочки, самые прекрасные цветы, какие только могли создать искуснейшие теплицы; Кара смотрела на него большими горящими глазами, а когда он отвернулся, медленным, однообразным жестом стала сбрасывать их с постели. Она не глядела на цветы, только рука ее, длинная, сухая, розовая рука подростка, трудилась, трудилась, одинаковым, медленным движением сдвигая с постели пышные ветки и увенчанные роскошными чашечками стебли, которые с глухим шелестом падали на устланный ковром пол. Она не хотела ничего… Однако среди ночи, когда Мальвине и мисс Мэри казалось, что она спит, в глубокой тишине с постели донесся шепот:
— Пуфик! Пуфик!
Мисс Мэри схватила собачку, спавшую рядом на стуле, и подала девочке. Кара взяла Пуфика пылающими руками, но через мгновение тем же медленным жестом, каким она сбрасывала цветы, оттолкнула его на край постели и, повернувшись лицом к стене, тихо шепнула:
— Нет!
На следующий день «мудрые вороны» стали очень мрачны. И у тех, что жили поблизости и прилетали ежедневно, и у тех, что прилетели издалека, появилась какая-то таинственная торжественность, напоминавшая погребальный звон. Но Дарвид еще надеялся: он не складывал оружия, не терял веры в могущество благодетельной великанши и ждал нового подкрепления. Оно явилось в образе человека, говорившего тоже на иностранном языке, но не на том, что изъяснялись его предшественники. Это было знаменитейшее в Европе имя, овеянное славой чуть не чудотворца. И снова была воздвигнута гора золота и мудрости, самая высокая из всех. В голубой гостиной раздавался приглушенный многоязычный говор. Лакеи разносили напитки и закуски. Дарвид угощал сигарами своих сановных гостей, между тем как самый сановный, только что прибывший, сосредоточенно выслушивал объяснения своих коллег относительно случая, с которым ему предстояло ознакомиться. Наконец Дарвид, как всегда спокойный и подтянутый, с приятной улыбкой и почти торжествующим видом пригласил гостей в комнату своей дочери, указав на дверь жестом, исполненным любезности. Знаменитейший из знаменитых вошел первым и, едва переступив порог, остановился; за ним остановились и другие. На запекшихся губах больной горели, как рубины, капли крови, глаза ее были широко раскрыты, к влажному от испарины лбу прилипло несколько бледнозолотых прядей. По комнате разнесся громкий, хриплый шепот:
— Ира! Ира!
Ирена быстро подошла и, склонившись над сестрой, бережно утерла тонким платком выступившие на ее губах капельки рубинов.
— Что тебе, малютка? Что ты хочешь?
Кара уставила на нее глаза, с которыми происходило что-то странное: казалось, в них сосредоточилось все напряжение, выражавшееся во взгляде, и они росли, расширялись, становились все более выпуклыми, пока их не застлала прозрачная пелена; в ту же минуту губы, обрызганные кровью, зашевелились, словно хотели что-то сказать и не могли. Наконец, устремив на сестру подернутые прозрачной пеленой глаза, Кара, как бы соглашаясь с чем-то, кивнула головой и шепотом, в котором прозвучали ужас и скорбь, вымолвила:
— Крашеные горш… ки!
Одновременно в груди ее громко заиграл оркестр, визгливый, хриплый, нестройный, а голова, вдруг отяжелев, глубоко завалилась в пуховые подушки. Из кучки людей, стоявших у двери, выступил самый знаменитый — маленький, проворный, седой француз с лицом мыслителя; подойдя к постели, он приложил руку к груди, из которой вырывалось хриплое дыхание, несколько минут так постоял и бросил в глухое безмолвие, воцарившееся в комнате:
— Агония!
Как бы в ответ, у самой двери, за тучей черных сюртуков, что-то гулко хлопнуло. Это Алойзы Дарвид таким непривычным для него движением всплеснул руками, с силой сжал их, едва не раздробив пальцы, и поднял высоко над головой…
Значит, перескочила через все горы и — пришла!
III
Улицу за улицей, а потом в парке аллею за аллеей обошел Артур Краницкий с видом человека, блуждающего по городу без цели и особого удовольствия. В блестящем цилиндре и изящной шубе с дорогим, но слегка поношенным воротником, он выглядел значительно более старым и опустившимся, чем казался еще совсем недавно. В прямой его осанке и упругом шаге чувствовалась та напряженная старательность, с которой люди следят за собой, боясь, что посторонний взгляд может проникнуть в их печальную тайну. Но, несмотря на старания, минутами тайна все же раскрывалась: ее выдавали ссутулившиеся плечи, поникшая на грудь голова, обвисшие щеки и померкший взор. Все это было тем более заметно, что Краницкий прогуливался днем по залитым солнечным светом тротуарам и аллеям парка. Конец зимы выдался на редкость ясный и погожий: таял снег, и в золотистом воздухе мутная его белизна лишь кое-где еще смешивалась с лазурью неба. Навстречу Краницкому шли толпы людей, и он то и дело приподнимал шляпу, а несколько раз при виде знакомых угодливо, почти искательно улыбался, как будто порываясь подойти или даже броситься к ним. Однако в ответ они только кланялись ему, хотя и вежливо, но небрежно, и проходили мимо. Это были элегантные молодые люди, занятые оживленными разговорами, или куда-то торопившиеся молодые женщины. Все отвечали ему поклоном на поклон, но явного желания его подойти никто не замечал или не хотел замечать. У каждого был кто-то рядом, с кем он шел и разговаривал, или что-то впереди, к чему он стремился, даже спешил. А как давно и как близко Краницкий знал этих людей — с самого их детства! Ему известно было о них все: имена и биографии их родителей, ласкательные или шутливые прозвища, которые им давали, когда они едва умели лепетать, все комнаты, чуть не все углы в домах, где они выросли. Когда он, молодой, всеми любимый, модный, избалованный похвалами, носил их на своих сильных руках, развлекал и смешил, — могло ли ему тогда прийти в голову, что настанет день, когда они так равнодушно издали будут обходить его при встрече на улице? О нет! Сентиментальный и привязчивый, он смотрел на все сквозь розовые очки, закрывавшие его прекрасные глаза, и верил, что человеческие отношения и чувства не кончаются никогда. Однако по разным причинам многие уже кончились, а теперь приходят к концу и остальные. Он явственно ощущал образовавшуюся вокруг него пустоту и все возраставшую необходимость уцепиться за что-то или за кого-то, чтобы не упасть — он не знал куда, но чувствовал, что в пропасть. В начале прогулки он надеялся, что в эту ясную пору дня, когда нарядная толпа заполняла тротуары или ехала в экипажах по мостовой, кто-нибудь остановит его, пригласит и уведет или увезет с собой. Иначе — что делать? Куда деваться? В последнее время почти единственным прибежищем, спасавшим его от скуки и одиночества, была средневековая квартира барона Эмиля, но барон уехал к себе в поместье, чтобы оттуда совершать поездки в разных направлениях — в поисках сохранившихся под деревенскими кровлями памятников чистого или прикладного искусства. Он вскоре должен был вернуться, а пока Краницкий не мог ни посидеть в широком кресле против Тристана, склонявшегося на стене перед Изольдой, ни занять свое обычное место за столом, где, кроме изысканных кушаний, находил разговоры, к которым привык, не мог взирать на «Триумф смерти», парящий на крыльях летучей мыши, и при этом проникаться потусторонними настроениями… К тому же с отъездом барона он утратил единственную возможность видеть Мариана, ce cher enfant, с которым после стольких лет совместной жизни был разлучен, а теперь при одном воспоминании о нем утирал навернувшиеся на глаза слезы…
147
«Любимая, чего же ты хочешь еще?»