Последним доказательством его честолюбия был недавно выстроенный овин, сиявший, как солнце, на весь околоток новехонькими желтыми стенами. Кое-кто язвительно поговаривал, что он для того и построил овин у дороги, чтобы проезжающие могли его получше разглядеть и подивиться его величине. Другие, злобно посмеиваясь, так и выпаливали ему прямо в глаза, что, собери он хоть самый богатый урожай со своих полей, все равно ему не засыпать и наполовину этакое громадное сооружение. Но он будто и не замечал колких насмешек соседей и искренно наслаждался всякий раз, когда кто-нибудь, увидев его овин, качал головой и свистел: «Фью! Фью!» или восклицал: «Ого! Вот это так овин, впору хоть помещику!» Тогда, засунув руки в карманы своей суконной куртки, Константы расхаживал по усадьбе и тоже насвистывал: «Фью, фью! Фью, фью!» Или, повздорив с кем-нибудь из соседей, подбоченивался и кричал: «Я тебе не ровня! Я помещик!» Но то были минутные вспышки гордости. На самом деле Константы отлично знал, что он не помещик, но даже свое захудалое шляхетство ценил чрезвычайно высоко. «Какой бы ни был знатный род, все от нас произошли, — говаривал он, — всякий шляхтич по природе равен воеводе, так и я равен пану Коровицкому».
Пан Коровицкий, ближайший сосед Толлочек, был довольно состоятельным помещиком. А вся гордость Константа не мешала ему ходить с батраком за плугом, косить так, что кости трещали, свозить с поля снопы и молотить цепом на току в своем великолепном овине. Гордость в равной мере не мешала ему носить такое же платье и есть совершенно то же, что и все его соседи. Однако именно в этих обстоятельствах он черпал лишние поводы высказать свое превосходство и нередко выражал его в следующих словах: «Будь то в моей воле, давно бы я сидел в Яблонной на месте пана Коровицкого, а то он только нежится да добро мотает, а я тружусь и денежки сколачиваю, ха-ха-ха!» Смеялся он чересчур громко, но звонко и приятно, и в этом самодовольном смехе слышались его тридцать лет и гордое высокомерие.
От великолепного овина, сияющего, как солнце, среди серых домишек, тянулся длинной полосой огород, за ним изрядный фруктовый сад и, наконец, довольно большой двор, который вел к дому. Столбы крыльца, выходившего в другую сторону, и рамы четырех окон сверкали белизной почти как снег. Тонкие березки и толстые тополи касались обнаженными ветвями снежной пелены, плотно окутавшей оба ската крыши. Пониже густо разрослись кусты сирени, шиповника и желтой акации, упиравшиеся в окна тоненькими прутиками. Любой житель околотка мог сразу разглядеть за деревьями и кустами, что дом делился на две половины: в одной помещались чистая горница и боковушка, в другой — кладовая и кухня, причем обе они были довольно велики.
В чистой горнице, действительно, весьма просторной, было два окна в одной стене и одно в другой; длинная печь, выложенная белыми изразцами, тянулась во всю стену, отделяя ее от боковушки. Дощатый, некрашеный пол блистал чистотой, а низкий бревенчатый потолок, видно, недавно побелили. Мебель была незатейлива: несколько простых табуретов и стульев, три стола, два шкафа, а среди них царили старинный громоздкий комод желтого ясеня, стоявший между окон, и столь же старинный и громоздкий диван, обитый ковром. Диван был огромный, чрезвычайно поместительный, с резной полочкой на высокой спинке и толстыми, мощными подлокотниками. Обладание подобным диваном означало почти то же, что свидетельство о шляхетском происхождении. То было наследие предков, которые, несомненно, имели и некоторое состояние и положение, если сами сидели на таком диване и сажали на него своих гостей.
В эту минуту на диване сидел Константы Осипович. Прислонясь к высокой спинке и закинув ногу на ногу, он небрежно развалился, засунув руки в карман своей серой куртки, отороченной черной тесьмой. Ни этой куртки, сшитой с фантазией, хотя и из грубого домотканного сукна, ни новых высоких сапог он не носил по будням. Сейчас он нарядился ради гостей, которые уже часа два как начали собираться, — кто пешком, из соседних усадеб, а кто в санках, запряженных в одну лошадь.
В горнице уже было тесно и шумно, хотя сошлась тут только родня: сестры, зятья и двоюродный брат с молоденькой женой. Однако Константы не хотел, чтобы даже самые близкие заметили у него хоть малейшую скудость или запущенность. За двумя сестрами и их мужьями он послал сам, узнав от соседа, вернувшегося из города, что две другие сестры должны к нему нынче приехать. Одна из них, Анна Коньцова, лет пять назад вышла замуж за зажиточного мещанина и постоянно проживала в городе. Другая, младшая в семье, Салюся, уехала к сестре погостить и неожиданно пробыла у нее почти год. Именно в это время она совершила величайшую глупость, а намеревалась совершить еще большую. Но этого он не допустит, как бог свят, не допустит! Он не даст ей самой погибнуть и подобным поступком осрамить всю семью! Однако и семья должна ему в этом помочь, затем он их и созвал. Сестры все как-то ближе сестре, нежели брат; пусть же стараются отвратить ее от погибели и срама. А если Салюся, вопреки уговорам и запретам, будет упорствовать в своем опрометчивом решении, — может понадобиться и помощь зятьев. В чем? Ну, пока об этом рано говорить, а придет время, он все им откроет. Только… как бы горшки, которые эти хамы подвинули к огню, не треснули у них на головах. А если его приведут в ярость, он на все решится. Всяко бывает на свете, случается, что тем, кто вздумает обидеть других, мстят. И он готов на все, хоть в острог его сажай. Константы говорил сначала медленно, выбирая и взвешивая слова, и сам с видимым удовольствием прислушивался к ним. Вскоре, однако, горячность взяла верх над краснобайством, голос его загремел на всю горницу, на щеках вспыхнул румянец, и загорелись глаза. Руки он уже не держал в карманах, а гневно размахивал ими и, наконец, стукнув кулаком по столу, крикнул: — Еду, еду — не свищу, а наеду — не спущу! Вот как, по-моему! Где добром не смогу, там силой добьюсь, а сестре кровной, которую родители, умирая, вверили моему попечению, не дам зря пропасть!