Выбрать главу

Он сел в кресло возле стола и поставил цилиндр на ковер. Дарвид, не меняя позы, ответил:

— Если воображение создает глупости, не удивительно, что здравый смысл мгновенно разрушает эти здания.

— А кто может быть уверен, что созданное им мудро? — прервал Мариан.

И, вынув из кармана портсигар, спросил:

— Ты позволишь, отец?

Затем, учтиво протянув портсигар отцу, снова спросил:

— Может быть, ты тоже закуришь?

Дарвид, нахмурив брови, отрицательно покачал головой и, усаживаясь, спросил в свою очередь:

— Почему после моего отъезда ты сейчас же перестал посещать университет? Я не раз задавал тебе этот вопрос, но так и не получил ясного ответа.

— Извини, отец, но мне всегда страшно лень писать письма. В устном разговоре я охотно тебе объясню…

Дарвид прервал его:

— У меня нет времени для длинных разговоров, поэтому скажи мне сразу: тебя не влечет наука?

Мариан пустил тонкую, как нитка, струйку дыма и, подумав, начал:

— Нет, отчего же? Я вовсе не питаю отвращения к науке. Напротив, я много читаю, и любознательность является как раз одной из самых отличительных черт моей индивидуальности. Уже в детстве я поглощал огромное количество книг, но школьных уроков не учил никогда. Все этому удивлялись, а объясняется это очень просто и ответ напрашивается сам собой. Пассивные личности подчиняются правилам, а для энергичных, одаренных высоким интеллектом они нестерпимы. Правила и обязанности — это стойла, в которые человечество запирает свой домашний скот, чтобы он не потравил возделанных полей. Волы и бараны терпеливо стоят в загонах, личности же с высокой организацией их разрушают и выходят на свободу. Я должен быть абсолютно свободен во всем и потому перестал посещать этот трактир, где наука определенного сорта отпускается в определенные часы определенными порциями. По просьбе и настоянию мамы, я проявил, однако, немало доброй воли: с юридического факультета перешел на естественный, а затем на философский, надеясь, что меня хоть что-нибудь заинтересует и что тогда я смогу разогнать бурю отчаяния, охватившего бедную маму. Но я не смог. Профессоры оказались скучнейшими людьми, студенты — каким-то сбродом. Светская жизнь меня еще забавляла и поглощала все мое время; неудовлетворенное воображение уносило дальше и выше, и я прекратил эти скучные, к тому же совершенно бесцельные занятия, которые только раздражали меня.

Он затушил в пепельнице докуренную папиросу и, глубже усевшись в кресло, продолжал:

— Насколько я мог заметить, обычно люди систематически изучают науки ради одной из двух целей: либо они намерены посвятить свою жизнь так называемому спасению человечества, либо вынуждены зарабатывать себе кусок хлеба. Ни то, ни другое для меня не может быть целью; что касается первой, то я руковожусь индивидуалистическими принципами, ведущими к анархизму. Так называемое спасение человечества в нашу упадочную эпоху уже стало почти неправдоподобной басней, а голая правда состоит в том, что каждый живет собой и для себя. Кому судьба улыбнется, тот живет более или менее приятно, кому не повезет — погибает. Всем управляет случай и удачное или неудачное стечение обстоятельств. Невозможно обратить землю во всеобщий рай, как нельзя маленькую планету превратить в огромную. Спасение человечества — это один из наркотиков, выдуманных для усыпления человеческой скорби. Альтруисты завели целую аптеку таких наркотиков, желающие могут ими пользоваться, это их право. Но я не хочу, чтобы меня усыпляли. Я индивидуалист и не понимаю, почему Павел должен страдать ради облегчения страданий Гавла. Пусть Гавел сам думает о себе, так же как Павел, и, если это люди благоразумные, они как-нибудь проживут, не прибегая к пузырькам с этикетками. Таково мое мнение относительно одной из целей, ради которых люди систематически изучают науки. Что касается второй…

Он достал портсигар и, закурив папиросу, продолжал:

— Что касается второй цели, то совершенно очевидно, что мне, твоему сыну, незачем самому выпекать свой хлеб. Таковы мои убеждения, и я изложил их тебе с тем большим удовольствием, что издавна питаю искреннее уважение к силе и независимости твоего ума. К тому же я уверен, что лучше тебя, дорогой отец, меня никто не поймет.

Он ошибался. Его плавная, учтивая речь осталась совершенно непонятой. Быть может, впервые в жизни Дарвид не понимал человека, с которым разговаривал. Он был изумлен. Вместо праздного, легкомысленного юноши, которого страсти толкали к расточительству, перед ним сидел мудрец, мыслящий и разочарованный, с брюзгливой усмешкой на губах, с иронией во взоре и в речи. Эта брюзжащая мудрость, сочетающаяся с непомерной самонадеянностью, уверенностью в своей правоте и независимости, казалась особенно поразительной в стройном и нежном юноше, с розовым лицом, с голубыми, как незабудки, глазами и немного усталым ртом под маленькими, юношескими усиками. При этом великолепный слог, изысканность и безупречная учтивость в движениях, в голосе, даже в комплименте, которым он изящно закончил свою речь.