Выбрать главу

Он встал и без всякой напыщенности, даже небрежно, чуть в нос и цедя сквозь зубы, прочитал четверостишие:

Quand chez le débauché l'aube blanche et vermeille Entre en société de l'ideal rongeur, Par l'operation d'un mystére vengeur, Dans la brute assoupie un Ange se réveille!

Засунув руки в карманы фланелевой куртки, он стал расхаживать по комнате.

— Мариан очень недурно перевел это стихотворение.

Продолжая не спеша прохаживаться, он повторил его в переводе:

Лишь глянет лик зари, и розовый и белый, И строгий Идеал, как грустный, чистый сон, Войдет к толпе людей, в разврате закоснелой, В скоте пресыщенном вдруг ангел пробужден[105].

В передней послышался звонок, и в гостиную вошел Мариан. Он был бледнее, чем обычно, глаза его ввалились и ярко блестели. Краницкий вскочил с кресла и, пожимая обе его руки, с нежностью глядел ему в лицо.

— Enfin! Enfin![106] Уже почти две недели я тебя не видел. Я не выходил из дому. И немножко надеялся, что ты меня навестишь.

— Bon, bon![107] — ответил Мариан; затем, притронувшись к руке барона, опустился на ларь с изображением коронации Людовика XI, прислонился к босым ногам Альбериха и неподвижно застыл.

Он сидел так неподвижно, что казался мертвым. Если б не ярко блестевшие глаза, издали его можно было бы принять за элегантно разодетый манекен. Барон Эмиль и Краницкий знали, что это значит. Это было, по выражению Мариана, оцепенение, в которое он впадал всякий раз, когда у него случались неудачи, огорчения или разочарования. Он вдруг утрачивал волю, и тогда всякое движение, даже физическое, становилось для него невыносимо трудным; к этому безволию присоединялось такое презрение ко всему, что, казалось, не было ничего на свете, ради чего стоило бы пошевелить рукой или губами. Какой-то французский писатель назвал это состояние внутренним иссыханием сердца. Мариан находил его определение очень точным. Когда он так сидел, недвижимый, глухой и немой, или расхаживал, как заведенный автомат, он явственно ощущал, как у него иссыхает сердце.

У барона тоже бывало подобное состояние, но проявлялось оно иначе: в минуты презрения он испытывал не безволие, а «красный гнев» — то, что французы называют colére rouge. Тогда его обуревало желание, сжав кулаки, бить и ломать, и подчас он действительно бил прислугу и ломал драгоценные вещи. К иссыхающему сердцу своего друга он относился с уважением, даже с сочувствием. Не вынимая рук из карманов желтоватой куртки, он шагал взад и вперед по гостиной, цедя сквозь зубы:

— Все мы неврастеники. Nous dégringolons!.. bah! Il est temps![108] Мир уже стар! Дети старого отца родятся с внутренностями, пораженными раком!

Краницкий, слушая его, думал: «И с чего бы, кажется, им скатываться вниз и болеть раком, когда они молоды и богаты?»

Но он не спорил. Ему жаль было Марыся. Во взгляде его, устремленном на юношу, было такое же выражение, с каким любящие нянюшки смотрят на своих питомцев, когда те болеют или капризничают.

За завтраком прелестное лицо Мариана, пожелтевшее и неподвижное, как восковая маска, выделялось на фоне высокой спинки стула. Он молчал, как каменный. Аппетита у него не было. Он съел лишь немного икры, но поглотил бесчисленное множество чашек черного кофе, который по какому-то особому способу барон собственноручно заваривал и разливал. Барон пил вино рюмку за рюмкой, вообще же больше зевал, чем ел. Зато у Краницкого был отличный аппетит. После скудной кухни Клеменсовой он уписывал яйца, котлеты и сыр так, что у него глаза заблестели. Гастрономия всегда была его слабостью; старые знакомые добавляли: и женщины. Но зато он мало пил и никогда не играл в карты. За обильной едой Краницкий не забывал, однако, об обязанностях любезного гостя. Он поддерживал разговор с хозяином дома, который небрежно рассказал ему о найденной у какого-то коллекционера редкой и прекрасной картине.

— Несомненный, подлинный Овербек. Мы должны были посмотреть его с Марианом, но он не пришел…

Барон обернулся к молодому Дарвиду:

— Pourquoi n'es-tu pas venu?[109]

Ответа не было. Восковая маска, откинувшаяся на спинку стула, осталась неподвижной, уставясь блестящими глазами в пустое пространство.

— Овербек! — подхватил Краницкий и добавил: — Прерафаэлит?

По неподвижному лицу Мариана скользнуло выражение досады. Но он не пошевелился и, даже не взглянув на него, буркнул:

— Назареец!

Краницкий сконфузился и поспешил поправиться:

— Oui, oui, pardon![110] Назареец! Барон оживился.

вернуться

105

Шарль Бодлер «Духовная заря», перевод Эллис.

вернуться

106

Наконец! Наконец! (франц.)

вернуться

107

Ладно, ладно! (франц.)

вернуться

108

Мы катимся под гору! Что ж! Пора! (франц.)

вернуться

109

Почему ты не пришел? (франц.)

вернуться

110

Да, да, извините! (франц.)