Выбрать главу

Она взяла в руки костюм Шалости и показала его хозяйке: бубенчики зазвенели, блестки переливались на свету — и Ида не выдержала.

Пока его мать наряжалась, Джек удалился в темный будуар, где никого не было.

В этой кокетливо убранной и заставленной мебелью комнате с мягкой обивкой на стенах царил полумрак, лишь фонарь, горевший на бульваре, отбрасывал сюда слабый свет. Прижавшись лбом к оконному стеклу, мальчик стал с грустью размышлять об этом беспокойном дне и постепенно — он бы не мог толком объяснить почему-почувствовал себя тем «несчастным ребенком», о котором тамошний священник говорил с таким сочувствием.

Как чудно: тебя жалеют, а ты себя чувствуешь счастливым! Стало быть, есть на свете несчастья, так глубоко упрятанные, что ни виновники их, ни жертвы даже не догадываются о них!

Дверь распахнулась. Мать уже закончила свой туалет.

— Пожалуйте, господин Джек! Поглядите! Красиво?..

Какая же это была прелестная Шалость, розовая и серебряная, вся в атласе! Как весело шуршали и переливались блестки при каждом ее движении!

Ребенок смотрел, восхищался, а мать — напудренная, легкая, воздушная, с шутовской погремушкой в руке — улыбалась сыну, улыбалась собственному отражению в большом зеркале на ножках, уже забыв и думать о том, в чем она согрешила перед богом и отчего так несчастна.

Констан набросила ей на плечи теплую бальную накидку и проводила до кареты. Джек, опершись на перила, смотрел вниз и видел, как два крошечных розовых башмачка, шитых серебром, живые и подвижные, будто они уже кружатся в танце, спускаются по застланной ковром лестнице, увлекая его маму далеко-далеко, на бал, куда детям ходить нельзя. Когда замерло позвякиванье бубенчиков, он с потерянным видом вернулся в комнаты, впервые в жизни ощущая гнет одиночества, которое чуть не всякий вечер было его уделом.

В тех случаях, когда г-жа де Баранси не обедала дома, Джека оставляли на попечение мадемуазель Констан.

— Вы будете обедать вместе, — говорила мать.

Накрывали на два прибора, и в такие дни столовая казалась Джеку особенно пустой. Но чаще всего Констан, которую совсем не привлекала эта трапеза с глазу на глаз с мальчуганом, относила приборы на кухню, и они обедали в полуподвальном этаже, в компании с другими слугами.

Вот где было раздолье!

За перепачканным жирными пятнами, ломившимся от еды столом царило бурное и беспорядочное веселье. Натурально, «правая рука» хозяйки восседала на председательском месте и, чтобы развеселить присутствующих, не стесняясь, рассказывала о похождениях своей госпожи, выражаясь, однако, обиняками и так, чтобы не напугать малыша.

В тот вечер на кухне разгорелся шумный спор по поводу отказа вожирарских священников принять Джека в пансион. Кучер Огюстен объявил, что так оно даже лучше, не то бы они там превратили мальчишку в «иезуита и ханжу».

Мадемуазель Констан возмутили эти слова. Она «не слишком благочестива», это верно, но не желает, чтобы дурно говорили о религии. Тут спор принял иное направление, к великому огорчению Джека, который весь обратился в слух, все еще надеясь понять, почему священник, который показался ему таким добрым, не захотел принять его.

Уже не было речи ни о Джеке, ни о его матери, спор шел о верованиях каждого. Кучер Огюстен, захмелев, сделал весьма странное признание. Его бог — это солнце… Никаких других богов он не признает…

— Я — как слоны, я поклоняюсь солнцу!.. — повторял он с упорством пьяного.

Под конец его спросили, где он видел, что слоны поклоняются солнцу.

— Я это однажды видел на фотографическом снимке! — ответил он с величественным и глупым видом.

За это мадемуазель Констан назвала его безбожником и нечестивцем, а кухарка, толстая пикардийка, с чисто крестьянским лукавством старалась урезонить спорщиков:

— Оба вы не правы. Нешто о вере спорят?..

Ну, а Джек?.. Что он делал все это время?

Сидя на самом краешке стола, разомлев от жарко натопленной плиты и непрекращающегося спора этих невежественных людей, он дремал, уронив голову на руку, и его золотистые кудри рассыпались по рукаву бархатного костюмчика. В полудреме, предшествующей сну, который в конце концов сморил его за столом, сну тяжелому и томительному, он, казалось, различал шушуканье трех слуг… Теперь ему чудилось, что говорят о нем, но голоса слышались где-то далеко, очень далеко, они звучали, как в тумане.

— А от кого он у нее, ребеночек? — спрашивала кухарка.

— Ничего я об этом не знаю, — отвечала Констан. — Одно мне доподлинно известно: оставаться ему тут нельзя, и она велела приискать для него пансион.