Выбрать главу

«Сразу меня вроде как кирпичом ударило, — показывал управдом, — откуда у него такие деньги?» Сучков еще страшнее перекривился, сунул десять червонцев в карман и вместо них вытащил другую бумажку, которая оказалась тоже десятью червонцами. Тогда он прошептал какое-то слово, кинулся в дверь и затворил ее за собой на крюк.

Управдом остался на площадке лестницы с двумя червонцами в руке и в великом смущении.

10

Варвара лежала в постели, закрывшись с головой. Сучков не спеша разделся, лег рядом с нею на спину и начал курить папироски. За окном, испачканным кляксами извести, за непромытыми стеклами светила белая ночь. Варвара лежала как мертвая. Тикали часы на комоде. В них что-то заскочило, захрипело, как будто и им стало невыносимо в затихшей спальне, где думал Сучков, — но хрипнули, оправились и опять пошли отрезать секунды жизни, угонять их трупики черт знает куда и зачем… Сучков соскочил с постели, зло наступая на завязки подштанников, пошел в столовую, достал из ящика письменного стола тетрадку (школьную, с портретом Калинина и таблицей умножения) и, присев у подоконника, записал:

«17 июня. Утром ушел со службы под предлогом невыносимой зубной боли. Пошел в Петровский парк. Купался. Встретил Н. Волнующие формы ее тела оправдали ожидания. Говорил с ней, очень удачно подготовил почву для будущего свидания. Вечером покончил с М., хотя еще не знаю, как задастся работа. Но уже вырастают крылья. Между прочим, М. предложил отделаться от Вари. Конкретного ничего не предлагает. Может быть, она сама поймет, что надо отойти…»

Заперев тетрадь в ящик и ключик положив в портмоне, Сучков вернулся в спальню. Сказал, глядя на маятник часов:

— У меня бессонница. Может быть, ты поставишь чайник на примус?

Тогда Варвара сорвала с себя простыню, села на постели, в расстегнутом платье, растрепанная, со спущенными чулками. Ей теперь было все равно — пусть его смотрит на опухшее, на мокрое лицо.

— Я ведь была, голубчик, в Петровском парке сегодня… Видела, как ты плавал с этой дрянью… Эх, ты… мерзавец! — Она потрясла головой-Мерзавец…

— Не ругайся, — сказал он ледяным голосом. — За ругательство, и вообще — бить по лицу, и за «мерзавца» недолго очутиться у народного судьи… Кроме того, я тебе не давал обещаний, что ограничу свои потребности одной женщиной…

— Знаю… знаю… Вот что для тебя плохо: то, что я тебя поняла, Василий Алексеевич… Глаза вдруг открылись… Ты — зверь… Скотина бритая…

— В последний раз — прекрати…

— Да хоть голову оторви, не перестану. Думаешь, хоть столечко мне страшно? Ты поганый… Тебе любая посудина хороша… Зачем же ты со мной целый год жил? Ведь я женщина все-таки… Ты бы лучше козу завел. Или эту Настьку, под которую сегодня нырял. Я все видела… За год я от тебя человеческого слова не добилась… Нет, милый, ты их не умеешь говорить. Да будь они прокляты, твои поганые тряпки, твои подарки!.. (Она рванула до самого подола платье на себе.) До тебя я знала мужчин. Троих. С нашей фабрики. Тебе неизвестно про это? Так вот — знай… Они миленькой меня звали, душечкой… дорогим товарищем. Третьего я перед тобой бросила. Он меня и до сих пор жалеет…

— Ну, точка, — брезгливо сказал Сучков. — Подробности меня не интересуют…

Варвара опустила голову. Помолчала. И снова взглянула на мужа, — лицо ее беззвучно задрожало:

— Пользоваться тебе придется другой теперь посудиной, дружок… Конечно, чтобы ты как-нибудь не заразился… Только я тебе должна сказать про два секрета… (Сучков быстро покосился, она это заметила и вдруг усмехнулась.) Я беременная, Василий Алексеевич, на третьем месяце… Младенца убивать не стану, рожу его, и ты будешь платить алименты…

— Ага! — Сучков свернул нос, начал ходить по спальне, — Ну, это мы еще посмотрим… Если ты действительно беременная — это еще не значит, что я отец… Это еще вопрос — кто отец… — Он наступил, наконец, на завязки, с остервенением дернул ногой, оборвал их и заорал: — А шантажа не допущу!.. На алименты не очень-то рассчитывай…

Тогда Варвара потянула на грудь разорванное платье, прикрылась до горла, подобрала под себя голые ноги. Она будто боялась теперь глядеть на мужа, мотающегося в подштанниках но спальне; глядела в окошко. Облизнув губы, сказала:

— Теперь — второе, Василий Алексеевич… Если ты так мне сказал… Я тебе тоже скажу… Не хотела… Нет, нет, нет… Все-таки муж мне был… Василий Алексеевич, я на тебя донесу…

Сучков сразу остановился. Длинное лицо его с проступившей тенью небритых щек казалось от бессонницы и света белой ночи мертвенно-зеленоватым. Варвара сказала тихо, горестно:

— Василий Алексеевич, ты — шпион.

На этом разговор окончился. Варвара опять легла, закрылась с головой. Сучков ушел в столовую. Затем он кипятил себе на примусе чай.

В седьмом часу он зашел в спальню за одеждой и вскоре вышел из дому.

11

По праздникам Тимофей Иванович Жавлин любил обедать рано, как только поспевали пирог или пшеничные лепешки на коровьем масле. Жил он сейчас же за Нарвскими воротами (великолепной аркой с каменными мужиками и со «Славой», летевшей на четверке коней навстречу российскому воинству, припершему пешком из Парижа), в одноэтажном деревянном домике, подпертом бревнами со стороны пустыря.

На этом-то пустыре достраивалась первая группа рабочих домов, про которые Тимофей Иванович рассказывал в пивной Ивану Ивановичу. Это была уходящая изгибом от Петергофского шоссе на восток улица трехэтажных, песочного цвета, построек с плоскими крышами, балконами, вытянутыми в ширину окнами. Дома соединялись друг с другом высокими полуарками. Улица напоминала несколько урбанические пейзажи городов будущего, еще так недавно снившихся художникам-графикам школы Добужинского.

Три группы таких построек расположены были по шоссе. Между ними на пустырях догнивали домишки едва ли не времени Петра — какие-то почерневшие от непогоды хуторки с недоброй жизнью. Дальше раскинулись прокопченные корпуса Путиловских заводов, дымящие трубы, подъездные пути, стелющиеся к земле дымки паровозиков, стеклянные крыши, и вдали — Северная верфь с эллингсм и решетчатыми кранами, видными далеко с моря, с Лахты и Ораниенбаума. И тут же между речонкой Таракановкой, черной от угля, и заливом верфи, на пологом берегу, где опрокинуты лодки и сушатся сети, — примостилась рыбачья деревенька Ермолаевка, петровских же времен, дворов с полсотни. Здесь ловят весной корюшку, по осени — миног и во всякое время гонят дешевую самогонку. Отсюда, проспавшись по шинкам, выходят баловаться нарвские богатыри-поножовщики. Место темное.

Сегодня Тимофей Иванович сел обедать один. Мишка — комсомолец — чуть свет ушел на парусной лодке, Колька всю ночь пьянствовал где-то, вернулся домой весь вывалянный в грязи, хотя и дождя-то не было, — значит, искал эту грязь специально, — сейчас посапывал за стеной в чулане.

Кухня, где сидел Тимофей Иванович у золоченого, в стиле Людовика XV, стола (полученного по ордеру в 1921 году со складов Тучкова буяна), была совсем ветхая, обои отлупились, пол сгнил, через стены дуло, посреди стояло бревно, поддерживая прогнувшийся потолок. Двадцать лет прожил здесь Тимофей Иванович. Сюда приволокли его раненного пулей (девятого января), на этой лавке сиживали вожди (в пятом году и в семнадцатом), из этой гнилой избенки вылетали когда-то огненные слова.

Года отшумели, отлетели. Пришлось Тимофею Ивановичу и воевать, и заседать в Советах, и бродить с винтовкой по полям в поисках запрятанного хлеба, и замерзать в снегах Поморья, и трястись в туркестанской лихорадке. Но когда стало можно, вернулся он на верфь, к любезной работе. И пошли дни — будни, от которых с ума стали сходить иные горячие головы. В этих случаях Тимофей Иванович говаривал: «В особенности русскому надо учиться работать день за днем, как поршень».

Держа наготове вилку, Тимофей Иванович весело поглядывал на тетку Авдотью (двоюродную сестру покойной жены). Она вынимала из печи пирог с морковью. По несознательности больше топталась, чем дело делала. Тимофей Иванович любил иногда над ней посмеяться.