— Большое несчастье у Тимофея Ивановича. Варвару нашли утром на Голодае. Вся голова разбита.
— Так били ее по лицу, голове — ничего не осталось… По сережкам узнал, — проговорил Тимофей Иванович, — У меня дома лежит сейчас Варя…
Иван Иванович всхлипнул, обхватил дочь:
— Кто, ну — кто? Ну кто это сделал?.. Настя, не ходи ты одна… Не ходи никуда… Не люди же, не люди — звери…
И когда отец это сказал, перед Настей взвилась туманная пелена. Перехватило дыхание — так вдруг все стало ясно и понятно…
— Убил Василий Алексеевич, — сказала она, дрожа всем телом. — Режьте меня, он убил Варю… Он здесь, по парку ходит… У него на рукаве пятно крови…
Тимофей Иванович медленно повернул костяной нос к парку, переспросил:
— Там ходит?
И пошел пудовыми шагами из ворот через мост к озеру. Уж не Насте, не Ивану Ивановичу было его остановить. Он только повторял бегущим с боков Насте и Ивану Ивановичу:
— Оставьте меня. Это мое дело…
Сучков действительно был еще в парке, сидел на пне и курил. Жавлин подошел к нему спереди, кашлянул, спросил просто:
— Ты убил?
Сучков вскочил. У него задрожало лицо. Но не успел ответить. Тимофей Иванович протянул к нему руки, как ветви, взял его за плечи, подтащил к себе, глядел ему в лицо белыми от сухих слез, невидящими глазами:
— Зачем ты убил мою дочь?
И казалось, он недоумевает, что ему делать с этим, которого он обхватил ветвями, — зверь не зверь, не человек — взбесившееся живородное, но уж места ему нет на свете… А в парке уже слышались свистки милиционера, позванного Иваном Ивановичем, чтобы не допустить до новой беды… Между липами бежала люди к месту происшествия. Тимофея Ивановича насилу оторвали от зятя. Кругом шумно дышали любопытные, лезли на плечи. Сучков возмущенно разводил руками:
— Старика надо изолировать: налетел, понимаете ли, кричит — я убил его дочь… Он, может быть, сам ее убил… Почем я знаю…
— Убил, убил! — горестно повторял Жавлин. — Берите его, ведите его, этот человек страшнее сыпнотифозной вши.
Ловко все было подстроено у Сучкова. Оказалось, что улик нет никаких. Этим утром им было заявлено в милицию о пропаже жены. Весь вчерашний день по минутам он мог установить, где был и что делал. Его видели даже в топографической школе, куда он направлялся, по словам управдома, на вечерние занятия: он проходил по чертежной и у одного сослуживца попросил прикурить. После допроса его выпустили. Он ушел, удовлетворенно усмехаясь. И сейчас же начал колесить в трамваях по городу.
В одиннадцатом часу вечера он осторожно вылез у Смоленского кладбища и пошел к морю. Остров был пустынен в этот бледно-светлый час, неугасаемая заря отражалась в молочном зеркале моря. Рубашка на Сучкове была мокрая, пот лил по лицу. Он шел, низко пригибаясь, разыскивая что-то. Вот, наконец, то место, где вчера он спрыгнул к воде. Он оглянулся и прыгнул. На откосе, на песке, лежали двое в кожаных куртках. Они сейчас же поднялись и взяли Сучкова за руки, загнули их за спину. Один из агентов сказал:
— Вы стеклышко от часов-браслета разыскиваете? Вот оно, гражданин. А мы заждались, думали — не придете.
Такова была первая улика. Вторая — выдуманное Настей, но действительно оказавшееся, при тщательном исследовании, замытое пятно крови на правом рукаве у Сучкова, около локтя. Третьей — решающей уликой послужил найденный при обыске дневник. В тюрьме Сучков пытался вскрыть себе гвоздем вену, но неудачно. И на третьем допросе, раздавленный, растерявшийся, он рассказал все, вплоть до сношений со шпионской организацией Матти.
Древний путь
Темной весенней ночью по отвесному трапу на бак океанского парохода поднялся высокий человек в военном плаще. Поль Торен поднимался медленно, со ступеньки на ступеньку — с трудом. От света мачтового фонаря поблескивали на его кепи три золотых галуна. Он обогнул облепленную илом якорную цепь и остановился на самом носу, — облокотился о перильца и так застыл, не шевелясь. Лишь край его плаща отдувался встречным слабым движением воздуха.
На пароходе светили только отличительные огни — зеленый и красный — да два топовых на мачтах терялись вверху, в незаметной пелене тумана. Задернутыми были и звезды. Ночь темна. Внизу, на большой глубине, железный нос с тихим плеском разрезал воду.
Прислонившись к перилам, Поль Торен глядел на воду. Лихорадка жгла глаза. Ветерок проходил сквозь все тело — и это было не плохо. О каюте, горячей койке, о заснувшей под колючей лампочкой сестре милосердия — болезненно было подумать: белая косынка, кровавый крест на халате, пергаментное лицо унылого спутника страдающих. Она провожала Поля Торена на родину, во Францию. Когда она задремала, он потихоньку вышел из каюты.
В черной, как базальт, воде проплыло светящееся животное — какой-то длинный розоватый крючок с головой морского конька. Лениво шевеля плавниками, оно с юмором поглядывало на надвигающееся днище корабля, покуда встречные струи не увлекли его в сторону. Вода была прохладна, глубина блаженна… Пусть сестра с кровавым крестом сердится… Бытие, — Поль чувствовал это с печальным волнением, — скоро окончится для него, как тропинка, обрывающаяся в ночную пропасть, и оттого неизмеримо важнее микстур, койки, безвкусной еды была эта ночная тишина, где плыли величественные воспоминания.
Путь, которым шел пароход, был древней дорогой человечества из дубовых аттических рощ в темные гиперборейские страны. Его назвали Геллеспонтом в память несчастной Геллы, упавшей в море с золотого барана, на котором она вместе с братом бежала от гнева мачехи на восток. Несомненно, о мачехе и баране выдумали пелазги — пастухи, бродившие со стадами по ущельям Арголиды. Со скалистых побережий они глядели на море и видели паруса и корабли странных очертаний. В них плыли низенькие, жирные, большеносые люди. Они везли медное оружие, золотые украшения и ткани, пестрые, как цветы. Их обитые медью корабли бросали якорь у девственных берегов, и тогда к морю спускались со стадами пелазги, рослые, с белой кожей и голубыми глазами. Их деды еще помнили ледниковые равнины, бег оленей лунной ночью и пещеры, украшенные изображениями мамонтов.
Пелазги обменивали на металлическое оружие животных, шерсть, сыр, вяленую рыбу. Они дивились на высокие корабли, украшенные на носу и корме медными гребнями. Из какой земли плыли эти низенькие носатые купцы? Быть может, знали тогда, да забыли. Спустя много веков ходило предание, будто бы видели пастухи, как мимо берегов Эллады проносились гонимые огненной бурей корабли с истерзанными парусами, и пловцы в них поднимали руки в отчаянии, и будто бы в те времена страна меди и золота погибла.
Правда ли это было? Должно быть, что так: память человеческая не лжет. Передавали в песнях, что с тех пор стали появляться в пустынной Элладе герои, закованные в медь. Мечом и ужасом они порабощали пелазгов; называя себя князьями, заставляли строить крепости и стены из циклопических камней. Они учили земледелию, торговле и войне. Они сеяли драконовы зубы, и из них рождались воины. Они внесли дух тревоги и жадности в сердца голубоглазых. Над Элладой поднималась розовоперстая заря истории. Медный меч и золотой треножник, где дымилось дурманящее курево, стояли у колыбели европейских народов.
Потомок пелазгов, Поль Торен, на тех же берегах Средиземного моря был пронзен пулей в верхушку легкого, отравлен газом, брошенным с воздушного корабля, и, умирая от туберкулеза и малярии, возвращался из пылающей Гипербореи в Париж тою же древней дорогой купцов и завоевателей — дорогой, соединяющей два мира — Запад и Восток, — дорогой, текущей между берегов, где под холмами лежат черепки исчезнувших царств, — дорогой, где глубоко на дне дремлют среди водорослей ладьи ахейцев, триремы Митридата, пышные корабли Византии, а на отмелях у глинистых обрывов валяются заржавленные днища подорванных и выбросившихся пароходов.