— Ай-ай, — повторил Хаджет Лаше. — Какие сокровища!
Ардашев выбрал из связки ключей на брючной цепочке бронзовый ключик и, отомкнув бюро, выдвинул средний ящик.
— Вы, вижу, знаток… — Он вытащил большую серую папку и, ломая ноготь, развязывал завязку.
Хаджет Лаше, стоявший за его спиной, сказал медленно:
— Вы не боитесь хранить дома ценности?
— Никогда ничего не сдаю в сейф. Вы что — смотрите, где запрятана у меня шапка Мономаха?
Хаджет Лаше, не отвечая, пристально, неподвижно глядел ему в глаза… Когда лицо его задвигалось, Ардашев понял, в чем странность этого лица: живая маска! Будто другое, настоящее лицо движением бровей, всех мускулов силится освободиться от нее… И, поняв, он почувствовал даже расположение к этому странному, некрасивому и, кажется, умному и утонченному человеку. Крутя цепочкой, наклонился вместе с гостем над раскрытой папкой. Хаджет Лаше взял один из цветных гравированных листов, поднял высоко, повертел и так и этак:
— Могу вас поздравить, Николай Петрович. Это подлинный, чрезвычайно редкостный Ренар, — чудная сохранность. Сколько заплатили?
— Пять стаканов манной крупы.
— Анекдот!.. В коллекции лорда Биконсфильда имеется второй экземпляр этой гравюры. Третьего в природе не существует. Антикварам было известно, что этот лист где-то в России, но его считали пропавшим. Гравюра стоит не меньше двух с половиной тысяч фунтов.
Ардашев был в полном восхищении от гостя. Уходя, Хаджет Лаше повторил приглашение в Баль Станэс.
Дом в Баль Станэсе одиноко стоял на травянистой лужайке, на берегу озера. Кругом на холмах расцвечивался осенней желтизной березовый лес, мрачными конусами поднимались ели. Дом был бревенчатый, с огромной, высокой черепичной кровлей, с мелкими стеклами в длинных окнах, с углами, увитыми диким виноградом. От города всего двадцать минут на автомобиле, но — глушь, безлюдье.
Хаджет Лаше жил здесь один в нижнем этаже, в комнате с отдельным выходом, — окнами на просеку, где проходила шоссейная дорога. Приехавших поразила пустынность и запущенность дома. Прислуги не оказалось — ни горничной, ни кухарки, ни дворника. Повсюду — непроветренный запах сигар и мышеедины. На портьерах, на мебели — пыль, в каминах — кучи мусора, окурков, пустых бутылок.
Когда чемоданы были внесены и автомобили уехали, Лили присела на подоконник и горько заплакала. Вера Юрьевна, — кулаки в карманах жакета, — ходила из комнаты в комнату.
— Послушайте, Хаджет Лаше, неужели вы предполагаете, что мы станем жить в этом сарае? Для какого черта вам понадобилось привезти нас сюда?
— Поговорим, — сказал Хаджет Лаше и сел на пыльный репсовый диван. — Присядьте, дорогая.
Вера Юрьевна двинула бровями и, не вынимая рук из карманов, решительно села рядом. Здесь, во втором этаже, был так называемый музыкальный салон, — с окном на озеро; стены и потолки отделаны лакированной сосной; кирпичный очаг с маской Бетховена; рояль; на стенах — криво висящие картины северных художников.
— Поговорим, Вера Юрьевна… Вам нечего объяснять, что привезены вы сюда не для развлечений. Дом этот снят также не для безмятежного занятия летним и зимним спортом. После константинопольских похождений вы достаточно отдохнули в Севре, здесь вы будете работать.
— Знаете что, Хаджет Лаше, чтобы животное хорошо работало, за ним нужно хорошо ухаживать и держать в чистоте… Так что с самого начала я ставлю требование…
— Требование?… — угрожающе переспросил Хаджет Лаше и невеселыми глазами внимательно осмотрел Веру Юрьевну, будто измеривая опасные возможности этой темной души. — Так, так… Чтобы требовать — нужна сила… Сомневаюсь — есть ли у вас что-либо, кроме нахальства.
Вера Юрьевна подумала и — с изящной улыбкой:
— Кроме нахальства — прочная ненависть и зрелое желание мстить.
Хаджет Лаше брезгливо поморщился.
— Мало… И — не страшно…
— Как сказать… Во всяком случае, у меня достаточно безразличия ко всему дальнейшему, вплоть до тюрьмы и веревки.
— Угрожаете?
— Да. Определенно угрожаю.
— Стало быть, предлагаете мне быть осторожным?
— Очень…
— Не пощадите себя, если довести вас до аффекта?
— До аффекта!.. Ой! Ой!.. В ваших романах, что ли, так выражаются роковые женщины?… (Добилась — у Лаше сузились глаза злобой.) Говоря нелитературно, — могу быть опасна, если меня довести до выбора: жить в вашей грязи или не жить совсем.
— Мысль формулирована четко.
— Дарю вам для записной книжечки.
Молчание… У него опущены глаза, кривая усмешка. У нее лицо как у восковой куклы. В пыльное стекло уныло бьется большая муха.
— Курите, Вера Юрьевна?
— Да.
Он медленно полез в задний брючный карман и с этим движением поднял глаза, вдруг усмехнулся всеми зубами. Но у нее ничего не дрогнуло. Задержав руку в кармане, вынул плоскую золотую папиросочницу, — предложил.
— Как видите, всего-навсего — портсигар.
— Да я и не сомневалась, что не револьвер.
— Ах, не сомневались?
Закурили… Вера Юрьевна положила ногу на ногу, — курила, упершись локтем в колено. Он посматривал на нее искоса… Затянулся несколько раз.
— Вера Юрьевна…
— Да, слушаю.
— Во-первых, не верю в ваше безразличие, — вы женщина жадная и комфортабельная.
— Наконец-то догадались.
— Само собой, кроме этого, имеется психологическая надстройка.
— Вот тут-то вы и собьетесь, плохой романист.
— Признаю, вы нащупали у меня уязвимое место… но ведь и мышь кусает за палец… Ну, хорошо, — вы требуете, чтобы жизнь в Баль Станэсе обставить пристойно… Завтра придут люди, выколотят пыль, дом приведем в относительный порядок, привезу из Стокгольма кухонную посуду, ночные горшки и так далее. Удовлетворены? Видите, в мелочах я уступаю… Но поговорим о крупном. (Он надвинул брови, изрытое лицо потемнело.) Когда вы были в Петрограде княгиней Чувашевой, сидели в особняке на Сергиевской, кушали торты и ананасы… (Вера Юрьевна засмеялась, он сопнул, раздул ноздри.) Ананасы и торты… Тогда можно было поверить в ваши роковые страсти и даже отступить, скажем, такому пугливому человеку, как я… А сейчас… Уж простите за натурализм, — как поперли вас из особняка в одной рубашонке, как пошли вы бродить по матросским притонам: оказались вы, утонченная-то, с психологической надстройкой, худее самой распоследней стервы…
— Здорово запущено! — громко, весело сказала Вера Юрьевна.
— Понимаю, — числите за собой в психологическом активе константинопольский случай… (Вера Юрьевна подняла брови, розовым ногтем мизинца сбросила пепел с папиросы.) Вот вы и сами сознаете, что константинопольский случай произошел, так сказать, с разбегу от неразвеянных иллюзий. Теперь-то вы его уже не повторите…
— Да! — сказала она твердо. — Того не повторить… Я была на тысячу лет моложе. Знаете, Хаджет Лаше, — искренне, — я люблю себя той константинопольской проституткой… В последнем счете — не все ли равно: сумасшедшее страдание или сумасшедшее счастье… Мы любим только наши страсти. Женщины любят боль. А ужасает — мертвое сердце. Если перед казнью мне обещают минуту чудного волнения, днем и ночью буду думать об этой минуте и, конечно, предпочту ее всей жизни. Вот как, писатель…
Лицо ее порозовело, голос вздрагивал. Но так же — острый локоть на колене, лишь вся подалась вперед с каким-то увлечением. Хаджет Лаше посматривал, — любопытная баба! Действительно — не узнать ее после Константинополя, когда, полоумную, страшную, неистовую, он спас ее от полиции и передал на руки Леванту. С тех пор впервые разговаривали «по душам». Казалось, что он сейчас же покончит с ее строптивостью, но баба была сложнее, чем он ждал. Хотя — тем полезнее для дела, лишь бы обуздать. Он следил с осторожностью за ходом ее мысли.