Внезапно я сказала себе, что знаю, где нахожусь. В середине комнаты стояла жена Давида Хольма. Стало быть, они переехали сюда, когда я была в санатории. Почему же здесь так бедно и убого? Куда девалась их мебель? Где же их красивый шифоньер, швейная машинка и…
Я перестала перечислять… Я не могла сказать, чего здесь не хватало, здесь не было просто ничего.
«Какой измученный вид у его жены, — думала я, — и как бедно она одета. До чего же она изменилась с прошлой весны!»
Я хотела было уже броситься к ней и расспросить ее, но остановилась, заметив, что в комнате были две незнакомые дамы, которые разговаривали с ней.
У всех у них был очень серьезный вид, и я скоро поняла, о чем идет речь. Они хотели поместить двоих детей этой женщины в приют, чтобы они не заразились туберкулезом от отца.
Я не верила своим ушам. «Не может быть, что у Давида Хольма туберкулез, — думала я. — Правда, я слышала однажды об этом, но не поверила».
Я только не могла понять, почему речь шла только о двух детях. Мне помнилось, их было трое.
Мне не пришлось долго ломать голову. Одна из дам-благотворительниц, увидев, что несчастная мать плачет, ласково сказала, что за детьми там будет уход лучше, чем дома.
«Не обращайте внимания, госпожа докторша, на мои слезы, — ответила мать. — Я плакала бы еще горше, если бы не смогла отправить детей. Младшенький лежит в больнице. И когда я увидела, как он страдает, то сказала себе, что, если у меня заберут детей, не стану противиться, лишь обрадуюсь и скажу спасибо».
При этих словах сердце мое сжалось от страха. Что сделал Давид Хольм со своей женой, своим домом и детьми? Ведь это я виновата в том, что он отыскал их.
Стоя в углу, я начала всхлипывать. Мне было ясно, что они заметили меня, но делали вид, что не замечают. Я увидела, что жена идет к дверям.
— Выйду на улицу, позову детей, — сказала она, — они здесь неподалеку.
Она прошла мимо меня так близко, что ее нищенское залатанное платье коснулось моей руки. Я упала на колени, поднесла подол ее платья к губам, поцеловала его и заплакала. Но сказать ничего не могла. Я была слишком виновата перед ней.
Меня удивило, что она не заметила меня, хотя она, должно быть, не хотела говорить с той, что навлекла такую беду на ее дом.
Однако несчастная мать не вышла из комнаты, одна из дам объяснила ей, что до прихода детей нужно сделать одно дело. Она достала из сумочки бумагу и прочитала ее вслух. Это было свидетельство о том, что родители доверяют детей ее попечению, пока в доме у них есть опасность заражения туберкулезом. Бумагу эту должны были подписать отец и мать.
В противоположном конце комнаты была дверь. Она отворилась, и вошел Давид Хольм. Я невольно подумала, что он, стоя за дверью, подслушивал, чтобы появиться в нужный момент.
На нем была ветхая грязная одежда. Глаза его горели злым огнем. Я поняла, что он испытывает явное наслаждение, словно радуется своим бедам.
Он начал говорить о том, как он любит своих детей, как ему тяжело из-за того, что одного из них увезли в больницу, а теперь он должен потерять и остальных.
Две дамы, не желая его слушать, заметили лишь, что он наверняка потеряет их, если оставит у себя.
В этот момент я повернулась и взглянула на его жену. Она прислонилась к стене и смотрела на него, как избитая и истерзанная жертва смотрит на своего палача.
Я начала сознавать, что причинила им гораздо большее зло, чем думала до сих пор. Мне показалось, что Давид Хольм питал тайную ненависть к этой женщине. Что он стремился найти ее не потому, что хотел обрести семейный очаг, а для того, чтобы мучить ее.
Я слушала, как он развлекал знатных дам разговором об отцовской любви. Они говорили ему, что он мог доказать свою любовь, выполняя предписания врача, а не распространяя заразу. Ведь тогда они не стали бы возражать против того, чтобы дети остались дома.
Ни одна из них еще не поняла, что творится у него в душе. А мне это стало ясно. «Он хочет удержать детей, — подумала я, — ему наплевать на то, что они заразятся».
Но его жена, видно, тоже поняла его. Вне себя, она дико закричала:
— Убийца! Он не хочет позволить мне отдать детей! Он хочет оставить их дома, чтобы они заразились и умерли! Он рассчитал, что таким образом отомстит мне!
Давид Хольм пожал плечами и отвернулся от нее.
— Да, правда, я не хочу подписывать эту бумагу.
Начались горячие споры и уговоры. Жена бросала ему в лицо гневные слова, и даже благородные дамы, раскрасневшись от волнения, говорили с ним резко.
А он стоял совершенно спокойный и отвечал, что не может жить без детей.
Я слушала их с неописуемым страхом, страдая больше всех, потому что любила человека, совершившего преступление. Я надеялась, что они найдут нужные слова которые смягчат его. Мне самой хотелось броситься к нему. Но какая-то странная сила связывала меня и заставляла стоять в углу. «Что толку спорить и уговаривать? — думала я. — Такого человека нужно испугать». Ни одна из женщин не сказала ему ни слова о Боге. Ни одна из них не угрожала ему гневом Господним. Мне казалось, будто я держу в руках карающую молнию Божию, но не в силах поразить его ею.
В комнате вдруг стало тихо. Благородные дамы поднялись и собрались уходить. У них ничего не вышло. Ничего не могла поделать и жена. Она перестала кричать и погрузилась в немое отчаянье.
Я сделала еще раз нечеловеческую попытку шевельнуться и заговорить. Слова жгли мне язык. «Ах ты, лицемер! — хотелось мне сказать. — Неужто ты думаешь, я не вижу твоих намерений? Я скоро умру и назначаю тебе свидание на Божием суде. Я обвиняю тебя в намерении убить своих собственных детей. Я стану свидетельствовать против тебя!»
Но когда я поднялась, чтобы сказать это, то находилась уже не у Давида Хольма, а лежала обессиленная дома, в своей постели. И с той поры я все зову и зову его, но никто не приводит его ко мне.
Маленькая сестра Армии спасения, рассказывая это, лежала с закрытыми глазами. Закончив рассказ, она широко раскрыла глаза и посмотрела на Георга с неописуемым страхом.
— Ведь ты не дашь мне умереть, прежде чем я поговорю с ним? — умоляет она его. — Подумай о его жене и детях!
Лежащий на полу удивляется упорству Георга. Ведь он мог бы успокоить ее одним-единственным словом, сказав, что Давид Хольм выбыл из игры и больше не может нанести вреда детям и жене. Но он скрывает от нее эту новость. Вместо того он еще больше огорчает ее.
— Как сможешь ты заставить Давида Хольма? — говорит Георг. — Его убедить невозможно. То, что ты видела сегодня, месть, которую он давно вынашивал в своем сердце.
— Ах, не говори так! Не говори так!
— Я знаю его лучше тебя, — говорит возница, — и могу рассказать, что сделало Давида Хольма таким.
— Расскажи, я охотно выслушаю тебя. Я так хочу лучше понять его!
— Тогда ты пойдешь за мной в другой город. Мы остановимся возле здания тюрьмы. Вечер. Человека, просидевшего восемь или четырнадцать дней за пьянство, только что выпустили. Его никто не ждет у ворот тюрьмы, но он останавливается и смотрит по сторонам в надежде, что кто-нибудь придет за ним, он так сильно этого хочет.
Дело в том, что человеку, выпущенному из тюрьмы, пришлось пережить тяжкое потрясение. Пока он сидел, с его младшим братом случилась беда. Он напился и убил человека, его арестовали. Старший брат ничего об этом не знал, пока тюремный священник не привел его в камеру убийцы и не показал ему юношу, все еще сидевшего в кандалах, которые пришлось надеть при аресте, оттого что он буйствовал.
«Видишь, кто здесь сидит?» — спросил Давида священник.
Увидев, что это его любимый брат, Давид Хольм был сильно потрясен.
«Ему теперь придется сидеть в тюрьме много лет, — сказал священник, — но, по правде говоря, тебе следовало отбывать за него срок, ведь это ты, и никто другой, сманил и развратил его, сделал горьким пьяницей, не помнящим, что творит».