Под этим «человеком» разумеется крепкое и дешевое правительство, которое восстановит франк.
Третьим течением в интеллигенции является именно широко разветвленная группа интеллигентов, жарко ненавидящих буржуазию, осудивших капитализм, презрительно отмахивающихся от социализма Реноделя и Блюма. От них вы услышите порою настоящие проклятья всему окружающему, проклятья, произносимые дрожащим от ненависти голосом.
Я осмелюсь сказать, что к этому течению интеллигенции принадлежит все наиболее искреннее и талантливое.
Но они не имеют сейчас никакой опоры в стране.
Конечно, есть и четвертое течение — коммунисты.
Левое крыло недовольной, в сущности революционной интеллигенции — это и есть интеллигенты-коммунисты, но сейчас они либо в оппозиции, либо жалуются на полное невнимание к ним партии.
Уже и это печально. Но я сказал, что интеллигенция распылена вдвойне.
Можно было бы помириться с тем, что целая вереница подчас весьма талантливых и влиятельных людей запутывается в тенетах правых партий. Можно было бы примириться с отходом картельных оппортунистов. Может быть, у Коммунистической партии Франции слишком много других дел: можно помириться и с отсутствием прямого ее давления на интеллигенцию. Ведь как-никак, а то течение, которое я назвал третьим, составляет подлинный авангард французской интеллигенции, может быть, даже и всей Франции. Но самый авангард этот распылен до невероятия. Еще можно было бы понять трудность сближения даже самых искренних пацифистов с коммунистами. Но и гораздо более близкие друг другу группы и лица почти с ненавистью относятся друг к другу. Превосходная и искренняя группа молодежи, возглавляющая «Кларте»[16], порвала с чудесным, даровитым, преданным коммунистом-интеллигентом Барбюсом2. В то же время они, как собаки на кошек, смотрят на многообещающую молодежь, группирующуюся вокруг журнала «Эспри»3.
На каждом шагу встречаешь неиспользованных, неприкаянных интеллигентов, которых совсем легко было бы превратить в носителей яркой революционной пропаганды.
Французская интеллигентская фронда симпатизирует идеям коммунизма, а отчасти просто разделяет их. Она сознает свою возможную силу. Сознает, что ей нужно организоваться. И, оценивая всю ситуацию во Франции (оставляя в стороне чисто партийные вопросы), я не вижу более важной задачи, не вижу вещи, которую можно было больше пожелать Франции, чем организация большого, сильного центра, в виде журнала или издательства, вокруг которого очень широко можно было бы собрать истинно передовую интеллигенцию.
Само собою разумеется, что такой центр, но будучи партийно-коммунистическим, был бы для партии верным попутчиком.
Я уже отметил, что правительственный Париж оказался гораздо менее гостеприимным, чем официальный Берлин.
Из членов правительства я видел в Париже только министра народного просвещения Даладье, у которого был с визитом и который потом присутствовал на обеде, данном полпредством в честь академика Иоффе4, собравшем большое количество первоклассных французских ученых.
Можно отметить и некоторую разницу в отношении прессы к тому, что я ей сообщил.
Во-первых, представителей газет на приеме было меньше и статей по этому поводу тоже.
Я не могу сказать, чтобы буржуазная пресса отнеслась враждебно к моему сообщению и чтобы впечатление от весьма живого, длившегося два часа, почти полемического последующего обмена мнений получилось у нее очень отрицательное.
Как и в Берлине, некоторые газеты ограничились сухим приведением сообщенных мною фактов. Кое-кто сопроводил их критическими комментариями. Одна не очень влиятельная газета («Comoedia»)5 сочла нужным охарактеризовать мою беседу как коммунистическую пропаганду и заявить, что «французов, в переживаемый страною тяжелый час, подобные шутки отнюдь не забавляют». Но зато были и статьи почти симпатизирующие, во всяком случае очень любезные лично ко мне.
Редкое исключение, гораздо более грубое, чем враждебная статья «Comoedia», составил отзыв главного органа монархистов «Écho de Paris»6.
Характерно, однако, что газета, давно всем известная своей бесцеремонностью, решилась уязвить меня путем опубликования целой передовицы, сплошь наполненной ложью. Там говорилось, что я «первый подал голос за введение террора», что по моему приказу были сожжены целые библиотеки книг, что я учредил Пролеткульт, которому «поручил бесконтрольную цензуру над всей наукой и литературой», и т. д. Словом, — невозможная в Германии стряпня на потребу специфических читателей крайней правой газеты Парижа.
Пожалуй, стоит отметить еще один курьез из области прессы: в кинохронике «Фигаро»7 появилась заметка о том, что в Берлине «бешено рекламировалась» кинолента народного комиссара Луначарского под названием «Освобожденный Дон Кихот». Публики собралось видимо-невидимо. Но через четверть часа она вся разбежалась, — остались только «официальные поклонники». «Провал исключительный» — комментирует газета.
Само собою разумеется, что все это выдумано от первой буквы до последней. Такой киноленты вовсе не существует.
В Берлине, в театре «Volksbühne», давалась моя пьеса этого имени. Но вся берлинская пресса без исключения, даже та, которая порицала пьесу, констатировала ее большой успех. Большая часть прессы (буржуазной) хвалила пьесу, и она осталась на сцене до сего дня..
Таким образом, вся парижская пресса в общем по сравнению с немецкой — оказалась, так сказать, сдвинутой вправо.
Возвращаюсь к обеду ученых в полпредстве, так как он дал мне возможность свести несколько интересных знакомств.
Из них остановлюсь на двух.
Я долго разговаривал с м-м Кюри, одним из светил современной физики.
Кто-то из присутствовавших мимоходом упомянул о пресловутой проблеме конца мира путем превращения всех форм энергии в равномерно распространенную теплоту. Я стоял рядом с м-м Кюри и спросил ее, нет ли у нее своих мнений по этому поводу.
— Нет, — ответила она очень охотно, — я теперь не задумываюсь больше над столь широкими проблемами. Я полагаю, что они не имеют ничего общего с наукой и относятся скорее к области поэзии, да и то довольно бесплодной. Когда-то я ставила перед собой философские проблемы и искала их разрешения, но это время прошло. Настоящее служение науке изо дня в день научает практичности и скромности. Не рождать никаких скороспелых систем, а изучать и измерять факты, и, — продолжала она, взглянув на меня сквозь свои большие очки, просто и умно, без тени какого-нибудь озлобления, — и, как мне кажется, в области практики общественной — тоже не следует увлекаться всеобещающими планами и больше смотреть на непосредственные результаты наших действий.
Мы отошли в сторону и сели. Худенькая старая дама сразу производила впечатление скорее русской, чем француженки. Да ведь она и есть урожденная Склодовская, полька. Несколько раз она упомянула в разговоре о том, что была в новой Польше и что горячо относится ко всем ее нуждам и переживаниям.
Пристально смотря на меня своими умными глазами с резко различными по величине зрачками, м-м Кюри начала задавать мне разные вопросы, касающиеся нашей школьной политики.
— Не надо, конечно, обижать интеллигенцию, — задумчиво сказала она, — ее не так много у вас. Но я понимаю, что рабочим и особенно крестьянам, которые в России и в Польше составляют большинство населения, надо было освободить широкое место во всех школах, вплоть до высших. Я любила и люблю крестьян. В деревне таится огромный источник сил. Ни в одной стране не сделано еще достаточно, чтобы дать возможность всем талантам свободно двигаться вверх. Как у вас распределяются стипендии? — спросила она. И, выслушав мой ответ, так же задумчиво продолжала: — Один американский миллиардер предложил мне основать несколько стипендий моего имени и имени покойного профессора Кюри при моей лаборатории. В то время мы во. Франции не были так несчастны, как сейчас. Я согласилась поэтому с тем, чтобы стипендии шли иностранным студентам. Дело, конечно, хорошее. Но какими формальностями сумели его обставить! Молодые люди прямо тяготятся бесконечными анкетами с десятками вопросов и всякими церемониями, которые приходится проделывать, прежде чем получить этот кусок хлеба. Постарайтесь сделать ваши стипендии доступными, небюрократичными.