Все группы «Кларте», кроме парижской, и значительная, может быть самая талантливая часть парижских «клартистов» (пацифисты), медленно эволюционировали от Барбюса к Ромену Роллану. Теперь эти «клартисты», в сущности, «ролландисты», и их мнение больше выражает журнал «L'Europe»11.
Я опять-таки хочу подчеркнуть здесь, что я вовсе не смотрю на всю эту большую группу передовой интеллигенции как на потерянную, — я уверен, что многие еще вернутся к нам, если обстоятельства будут благоприятствовать и наша политика будет умна. Например, моя беседа с влиятельнейшим редактором «L'Europe», известным поэтом и критиком Базальжетом, показала мне, что с левым крылом пацифистов нас соединяют еще многие мосты.
Другая, очень маленькая, часть парижских «клартистов», с Фурье во главе, по реакции пошла влево. Барбюс показался ей половинчатым, примиренцем, центристом.
Без большой горечи Барбюс изолировался, крепко держась, однако, за партию.
Сейчас он лучше кого бы то ни было другого сознает огромную важность организовать, в косвенной связи с партией, но вне ее, центр для революционно настроенной интеллигенции. Только он и мог бы встать во главе его12.
Я не буду здесь останавливаться подробно на перипетиях эволюции правоверных «клартистов». Об этом я буду писать особо13. Но эволюция эта связана с одним чрезвычайно любопытным течением во французской литературе.
Во время войны, на смену левым штукарям футуристического типа, выступила группа молодежи, талантливейшими представителями которой явились Луи Арагон и Андре Бретон. Они называли себя смешной кличкой «Дада»14.
Темна вода во облацех, и еще темнее мысли в манифестах дадаистов. С одной стороны, это как будто были блазированные фокусники, желавшие в гремучем сальто-мортале перескочить через головы футуристов и объявить их прошлогодним снегом, как пытались делать это у нас так называемые имажинисты.
Но вместе с тем у этой талантливой, ушибленной войной и искренне ненавидевшей старшее поколение группы звучали другие ноты; они требовали от литературы искренности или глубочайшей интимности, хотели, чтобы произведения рождались, так сказать, прямо из нутра и совсем миновали контрольную камеру разума.
Время, а может быть, и громкий успех формалистов-виртуозов типа Морана — Жироду, выкалили из этой молодежи их наклон к блестящим гримасам.
Постепенно возобладала почти философская тоска по непосредственности, бунт против цивилизации и презрение к господствующим.
Дадаисты поглубже продумали свои теории. Они вплотную подошли к анархизму и издали ряд новых манифестов, в которых назвали себя уже «surréalistes»[19]. На этом, однако, их эволюция не остановилась. Они вступили в новый кризис. Все это делалось очень быстро. Слишком быстро. Во-первых, они до такой степени углубили свое отрицание разума и формы, роднившие их с их родными прямыми братьями — немецкими экспрессионистами, что стали говорить вообще об отказе от искусства.
Весьма близкий к ним вождь «клартистов» Фурье, считающий всю французскую литературу сплошь ложью, потому и не оправдывает ее из-за нескольких праведников сюрреалистов, что считает их стоящими вне всякой литературы.
Но вместе с тем сюрреалисты, руководимые, мне кажется, прежде всего своей злобой и искренним желанием гибели буржуазного строя, отчасти же, в результате контакта с Фурье и другими, разочаровались в анархизме, объявили о своем обращении в коммунизм, засели за Маркса и Ленина и вошли вместе с Фурье в руководящую редакторскую группу «Кларте».
Пока ясности здесь очень мало. Первый программный номер свидетельствует о добром желании, но еще об очень большой неясности мысли. Трудно предсказать, что будет дальше, при пугающей быстроте процессов брожения этой молодежи.
Перейду к некоторым наблюдениям и беседам в плоскости театра.
VII*
Еще в Берлине я встретился с каким-то молодым человеком Ш., который явился ко мне от имени самого живого и благородного театрального деятеля Франции, нынешнего директора Одеона, Жемье.
Вкратце рассказав мне о плане Жемье создать Международный театральный союз1 г. Ш. остановился в особенности на его плане — этой или в крайнем случае будущей весной организовать в Париже нечто вроде международной театральной олимпиады2. Она должна будет длиться недолго в двух специально построенных разборных театрах: одном — оперном, другом — драматическом. По одной неделе должно быть предоставлено каждому из главенствующих языков мира, а именно: английскому, французскому, немецкому, русскому и испанскому.
Я тогда ответил г. Ш., что буду рад увидеться в Париже с Жемье, чтобы поговорить с ним о его планах.
С моим приездом, в Париж совпало возвращение туда Жемье из Англии в канун его новой поездки в Вену.
Обе поездки стояли в тесной связи с планом международного театрального института.
Жемье был настолько впопыхах, что убедительно просил меня зайти к нему в определенный час, один из тех немногих, которые он мог провести в Париже.
Он предоставил мне сейчас же документы, касающиеся его плана.
— Мне очень хочется, — сказал он, — опереть задуманный мною международный театральный союз на Международный институт научной кооперации. Я не думаю, чтобы связь института с Лигой наций могла вас шокировать. Одно дело — их политика, другое дело — чисто культурное сотрудничество наций.
Я ответил, что вопрос об участии Советского Союза в Международном институте научной кооперации будет в ближайшем будущем обсужден правительством.
— У меня нет ни одного су! — воскликнул Жемье. — Даже организационные поездки я делаю за свой собственный скудный счет. Между тем театр всюду переживает кризис. Его теснят кафе-концерт и кино. Он теряет публику, артистов, идеи, традиции и творческий дух. Я же продолжаю верить в его жизнеспособность, в его нужность для развития человечества. Повсюду он слабеет, но повсюду есть преданные ему инициативные, ищущие силы. В их международном единении, думается, можно почерпнуть импульс к возрождению театра.
Я заметил, что нечто подобное слышал и от К. С. Станиславского.
— Хорошие отклики раздаются со всех сторон, — подхватил Жемье. — В Англии я нашел людей несколько сухими, но зато те, кто готов поддержать меня, — будут поддерживать энергично.
— А что скажете вы мне о задуманной вами олимпиаде? — спросил я.
— Многие думают, что это утопично, но я хорошо продумал план. Театры будут построены из дерева. Стало быть, материал ничего не будет стоить. Мы разберем театры и отдадим материал. Мы устроим конкурс театральных архитекторов и техников. Победители найдут капиталистов, которые предоставят им средства осуществить их премированный проект здания, освещения, всяких технических усовершенствований и т. д. Ведь подумайте, это будет архимировая реклама. Соответственные фирмы получат заказы отовсюду. Правительства приглашенных стран возьмут на себя расходы по постановкам. Они, почти наверное, вернут все забранные суммы, потому что съезд иностранцев весною в Париже огромен, а театральная олимпиада будет гвоздем сезона. Да и артисты не будут дорожиться, потому что самое участие в олимпиаде будет уже почетом и создаст им рекламу.
Жемье перешел к другой теме, получив мои заверения, что Наркомпрос РСФСР внимательно изучит его план, когда он будет подробнее разработан.
— Я слышал, — сказал Жемье, — что журналисты были раздражены вашим заявлением, что Москва в театральном отношении живее и интереснее Парижа. Но вы совершенно правы: наш театр находится в ужасном положении. Как директор второго государственного театра3 я прямо страдаю от этой материальной и духовной нищеты, против которой борюсь. У меня нет денег ни на что. При самой скаредной экономии, я не свожу концы с концами. Журналисты говорили вам о нашей цветущей драматургии. Да, драмы пишут у нас тысячами, и каждый год они ставятся сотнями в наших театрах. Бывают и пьесы, пользующиеся успехом; но где найти такие, которые зажгли бы актера и потрясли зрителя, которые стали бы событием дня? Все нынешние пьесы утомительно, похожи друг на друга. Драматурги стараются обновить их разными комбинациями, но я повторяю одно: пока не обновится общество, пока в нем не произойдет каких-то стремительных сдвигов, — не будет новой жизни в драматургии.