Романы Вотеля, вообще, расходятся по двести — триста тысяч экземпляров. Рекорд среди них побил роман «Мой кюре у богатых».
Где-то решено было использовать этот успех и на сцене. Прибегли к старому опытному драмоделу Лорду., Он — тоже романист. Он автор нескольких, разошедшихся тоже в сотнях тысяч, романов типа «Десять тысяч ужасов за 50 сантимов». Но, кроме того, он создатель и главный поставщик эффектного театра страха и смеха — «Гран Гиньоль»11, который, как я убедился, остается и сейчас еще одним из самых приятных театров Парижа. Идей вы там не ищите, но позабавить вас они сумеют, щекоча вас то жутью, то юмором.
Вотель и Лорд являются создателями пьесы, которая каждый день собирает полную залу, превращая ее в арену демонстраций.
Каждое действие по пять-шесть раз прерывается взрывами аплодисментов. Публика, видимо, вся целиком на стороне симпатичного героя, деревенского священника, проделавшего военную кампанию, которому много убедительной жизненности дает превосходный, поистине легкий комик — бывший король шантанов Вильбер.
Я не стану передавать содержания пьесы; она очень искусно выражает решительно все тенденции, которые я упомянул выше, говоря об антисемитизме и фашизме.
Итак, буржуазия в литературе и театре пытается создать вновь «идейные» вещи. И, представьте себе, технически делает это настолько ловко, что у нее есть чему поучиться. Я имею тем больше права сказать это, что несколько крупных немецких театральных критиков, обвиняя мою пьесу «Освобожденный Дои Кихот» в коммунистической тенденциозности, вместе с тем заявляли, что она сделана очень ловко и что тут «есть чему поучиться»12.
Когда идет война между сильными противниками, то всегда бывает, чему поучиться в вооружении врага.
Следующее — и последнее — письмо я посвящу изобразительным искусствам Франции и, отчасти, Германии.
VIII*
Теперь я хочу поделиться некоторыми общими впечатлениями об изобразительном искусстве в Германии и во Франции.
У меня не так много материала, чтобы судить в этом отношении о каждой из этих стран порознь, тем более что новейшие картины современных французских художников я видел как раз в Германии на выставке Сецессион1 где французы выставляли впервые после войны и, очевидно, прислали то, что им казалось наиболее характерным в их творчестве за самое последнее время.
В самом Париже больших выставок не было.
Я никоим образом не выдаю мои впечатления, полученные во время этой поездки, и выводы, из них сделанные, за окончательные. Но так как выводы эти в общем совпадают с теми заключениями, к которым я пришел на основании материала, прочитанного и приобретенного еще в Москве, то я думаю, что они недалеки от истины.
Внимательно просмотрев несколько сот картин немецких мастеров на выставке Сецессион, замечаешь прежде всего, что в отношении культуры живописи как таковой эта выставка в среднем стоит на том же уровне, что и лучшие выставки в Москве. Никакой новизны (в смысле формы) я не заметил. Беспредметники и крайние левые деформаторы либо пошли на убыль, либо плохо представлены на этой выставке. Среди экспрессионистов как будто ярче выражены неоромантики, достоевцы2. Я не скажу, конечно, с упреком, что это не столько живопись, сколько литература. Раз эта литература дана в линиях и красках, это уже живопись; но, конечно, своей подлинной высоты поэзия в красках достигает там, где идейно-эмоциональный замысел одет в такую зрительную форму, которая сама по себе глубоко волнует зрителя и сливается с замыслом в такую гармонию, которая лежит далеко за пределами литературности, с одной стороны, и так называемой «чистой» живописи, с другой.
То правое крыло экспрессионистов (правое — формально), которое я называю неоромантиками, в лучших своих произведениях обладает достаточным живописным чувством и техникой, чтобы очень остро выразить свою мысль или, вернее, свою тоску, свой ужас, свою фантасмагорию и т. д. В этом отношении острое впечатление оставляют вещи, подобные «Бабушке» Краускопфа, «Клоуну» и «Лошадиному рынку» Целлера и некоторым другим.
К сожалению, на выставке совсем не представлены две крайние разновидности неоромантики, которые, как мне кажется, и делают это течение в общем наиболее характерным для современной Германии. Я говорю о неореалистах, интереснейшим из которых является Дике, и о художниках, стоящих между неоромантиками-литераторами и решительными деформаторами типа Клее и т. д.
При этом Шагала и его подражателей я не отношу сюда, оставляя их скорее в группе лириков. Центральным художником, так сказать, музыкального крыла неоромантиков, — на мой взгляд, лучших последышей экспрессионистического взрыва субъективизма, — я считаю Нольде. Но, повторяю, ни группа Нольде, ни группа Дикса, если можно их так обозначить, в Сецессионе не была представлена.
Я знаю, что недавно в Мангейме была специальная выставка неореалистов, где рядом с Диксом и Гроссом выдвинулись Канольд, Небель и некоторые другие, за которыми придется пристально следить.
Но все же, говоря о живописной технике как таковой, надо признать, что особенных завоеваний за последнее время у немцев в области живописи как будто бы нет. На выставке Сецессиона было немало картин, заслуживающих всяческой похвалы и выдержанных в духе импрессионизма: Бато «Плот», Михельсона «Постройка», Спиро «В саду», портреты кисти Бютнера, Лео Конига, Оппенгеймера. Но, конечно, такие картины можно было видеть и до войны, и лет двадцать пять тому назад.
Продолжая оставаться в области живописной формы, отмечу, что последняя манера старика Коринта необычайно интересна.
В дни своей зрелости Коринт любил изящную законченность поверхностей, а так как и поэзия его в то время, несмотря на огромный талант, умещалась в рамки модного в то время красивого символизма, являясь разновидностью беклиновско-штуковской поэзии3, то, в общем, произведения зрелого Коринта почти напоминали картины Семирадского.
Но, как Тициан и Рембрандт, Коринт только после шестидесяти лет нашел свою наиболее простую и наиболее личную виртуозность.
В картинах последней манеры, будь то пейзажи, портреты или большие композиции, главным действующим лицом стал — свет. Все мазки, все красочные поверхности и их границы как бы трепещут перед вашими глазами.
Я имел счастье видеть несколько десятков полотей Коринта в мастерской покойного художника. Вместе с теми, которые составляют гвоздь нынешнего Сецессиона, они дают достаточный материал для суждения. Отмечу, между прочим, один очень часто повторяющийся прием: на всех почти картинах имеется одно или два пятна, серебряно-белых, как битые сливки или как пена. Это пышное серебряное пятно почти ослепительно и дает высшую ноту всей красочной гамме картины. Но мало того, это серебряное кружево, эти облачные клочки света, как бы зацепляющиеся на разных поверхностях, разбросаны по всей картине. И блики на полном мысли челе, и освещенные стороны огромных красных роз, и солнечные отражения на скалах — все это у старика Коринта пламенеет белым пламенем. У него мир обнимает какая-то живая серебряная стихия, и именно ее прикосновения определяют и оживляют все.
Давно пора перестать болтать, что импрессионизм умер. В импрессионизме много преходящего, субъективного, манерного, изящно-призрачного. Но каким образом можно сомневаться в том, что Ренуар, например, вечен, и не только как музейный памятник или как своеобразие времени, а как источник все новых подражаний и развитии. Мы идем к неореализму или, как говорят, даже к материализму, к вещности. Это хорошо. Но это намечающееся направление находится в слишком сухих отношениях с основной стихией живописи — со светом, а стало быть, и с воздухом. Если оно сумеет своим ковким, конкретным языком вещать большие идеи и чувства и в то же время оживит свои несколько скелетные произведения, обняв их светом и воздухом, мы будем иметь истинное возрождение живописи. Поэтому надо уметь учиться не только у Энгров и Курбе, но также у Ренуаров и Коринтов.