Открылся бал полонезом. В первой паре хозяин дома с бабушкой. За ним хозяйка с дедушкой. Потом все дети по возрасту, за ними родственники, приживалы, гувернеры и гувернантки. Прогостили несколько дней.
— Потом хозяева сами поехали к нам гостить. И тоже всем домом. Очень весело жили.
— А наперсточек тогда у кого был?
— Наперсточек тогда был у Надины, моей младшей дочери, твоей тетушки. Она умерла невестой. Пошла в церковь — видит гроб. Побледнела как полотно и говорит: «Это значит, что я должна умереть». Вернулась домой, легла в постель, ничего не ела, не говорила и через несколько дней умерла. Теперь наперсток у тебя, и очень прошу его не терять.
Много лет валялся наперсточек по разным коробкам и шкатулкам… И вот ушел.
У кого он там? Кому нужен такой крошечный? И что видят они в нем? Только маленький кусочек золота. А сколько эманации в нем наших. Руки четырех поколений прикасались к нему. Та чудесная Жолиша, которую прятали от изверга Бонапарта… Наверное, пальчики ее пахли пачулями… И детские руки бабушки, строго вымытые яичным мылом, и ручки нежной загадочной Надины, пахнувшие, наверное, резедой. И духи Герлэна — последнее дыхание моих петербургских кружев и лент… Тепло наших рук и дыханий, и излучение глаз, и легкий нажим на ушко иголки, когда мы усердно считали крестики на канве.
И он, наперсточек этот, наверное, тоже дал нам что-то свое, какие-то впечатления — твердости, звонкости, и излучения золотого блеска, и невесомые пылинки-атомы, проникшие через кожу, и, главное, то неизъяснимое и неопределимое, что мы называем «влиянием» и в чем дает нам себя без нашей и своей воли каждый человек, каждый зверь, и растение, и предмет, с которым мы входили в общение.
И может быть, если только не переплавили его на «нужды пролетариата», и жив еще этот наперсточек, — какие странные сны принес он в чужой дом, чужой женщине и ее маленькой дочке…
Заинька
— Заинька, крошечка, расскажи нам что-нибудь. Что же ты прячешь мордочку в лапки? Стесняешься?
— Ничего я не прячу, — отвечал Заинька хриплым басом. — Я просто закуриваю.
Закурил, крякнул, расправил бороду и приготовился врать.
Роста он был огромного, с толстым туловищем и короткими ногами. Когда сидел, коленки не выступали вперед, а сгибались под животом, вроде как у дрессированной лошади, сидящей по-человечески. Только сердце любящей жены могло усмотреть в махине «заиньку».
Ах, любящее сердце! Чего только оно не видит! Каких, скрытых от посторонних глаз, чудес не отмечает!
Я видела отставного чиновника, тощего, злого, черноносо-го, которого жена звала «Катюшенькой». Видела «детусю» — рыжего полицмейстера с подусниками. Видела скромного учителя арифметики, которого жена называла «Миссисипи — огромная река» и звала его к чаю:
— Теки сюда скорее со всеми своими притоками.
И видела старого актера, пьяного и мокрого, отзывавшегося на кличку «серебристый ангел». Словом — «Заинька» меня не удивил. Заинька крякнул и спросил меня:
— Не хотите ли винограду? (Я была у них гостьей).
— Мерси.
— Н-да. А приходило ли вам в голову, какое количество сахара поглощает каждый из нас ежегодно в фруктах, конфетах и прочих сладостях? Учеными высчитано, что если превратить в кубические метры количество сахара, поглощаемое жителями двух миллионов квадратных километров средней Европы и сложить их на пяти квадратных метрах около Эйфелевой башни, то вышина этого сооружения окажется выше Эйфелевой башни на…
Он нахмурил брови и вычерчивал в воздухе пальцем быстрые цифры.
— Гм… если высчитать точно… пять квадратных… пятьсот тысяч и одна восьмая… Гм… Да. Окажется гораздо выше.
Жена Заиньки пригнулась ко мне и благоговейным шепотом дунула в ухо:
— Он у меня всегда так. Ничего зря. Все вычисляет.
Заинька встал и зашагал, выпятя грудь, по комнате.
— Только благодаря сравнительной статистике мы и можем сознать нашу жизнь. Приходило ли вам, например, в голову, какое количество ногтей срезается ежегодно в обоих полушариях земного шара? А я вам скажу — такое, что если очистить от лесов все плато Южной Калифорнии, то вы сможете свободно покрыть его этим количеством ногтей.
Он выдержал торжественную паузу и, заложив руки за спину, размашисто зашагал по крошечной комнатке. Пришпиленные к стенам открытки шелестели от движения воздуха. Четыре шага вперед, лихой поворот на каблуке, четыре назад.
Жена съежилась, забив свой стул в угол, очевидно, для того, чтобы больше было место для маршировки, и шептала: