Сидели неподвижно и не удивлялись, что долго не убирают домой.
Одна из старух, не поднимая головы, почувствовала лунный свет и, вытянув руки, пошевелила пальцами, словно щупала липкую материю.
— Лунный свет!
Голос у нее был глухой, тугой, точно механический.
Тогда сидевшая рядом зашамкала:
— Завтра меня перевезут в Берлин. Я здесь два месяца хворала. У них в больнице… Пусть, пусть перевезут — я еще поправлюсь. Я теперь плохо помню, но я ее увижу и все ей расскажу. Хю-хю-хю! Вот смешно!
Она протянула руку, крючковатую, бурую в лунном свете, и тронула соседку за колено.
— Вы слышите?
— Термина Краузе, — не поднимая головы, ответила та. Черный платок низко опускался ей на лицо, и острый длинный нос загибался над провалившимся ртом.
— Да, да, — всколыхнулась та, что смеялась. — Да! Термина Краузе! Ага, вы знаете! Вот я ее найду. Сорок лет я прожила в Америке, ну а она-то, наверное, здесь. Куда она денется, калека? Я сорок лет думала о ней, а когда заболела, скорее поехала на родину. Я ее найду. Ноги отнялись. В Берлине вылечат. Найду… Я не боюсь — суд меня оправдал, у меня от Краузе ребенок был. Он на ней из-за денег женился, на Термине, ну вот она и получила. Я ей сказала: «Он твой муж, но ты не радуйся. Ты его видеть никогда не будешь». А она: «Как не буду?» — «А вот так», — всю бутылку выплеснула. Ловко попала. Ну вот смотри теперь. Суд оправдал… Уехала в Америку. А Краузе, Михель Краузе, за мной поехал. Нашел меня. Вы слышите?
Она тронула свою тихую соседку, и та повторила, не поднимая головы:
— Термина Краузе.
— Хю-хю-хю! Нашел меня, сказал, что он на деньгах женился, на Гермининых деньгах. А опять за мной поехал. А я уже никого не любила. И дочку свою не любила. Я только из-за Термины его приняла. Прожила с ним три года. Для Гермины. Думала, увижу ее, расскажу ей, как он за мной поехал. Хю-хю-хю! Сорок лет прошло. Трудно было домой попасть. Теперь поправлюсь, и найду, и скажу… О-о-х! Сердце у меня… о-о-х!..
Она замолчала и застыла, выставив вперед острый подбородок.
Луна уже обогнула дерево и надвинула его тень на черную поникшую старуху, которая слушала рассказ. Она все так же сидела напряженно, точно продолжая слушать.
Никто не шевельнулся.
Пришла крылатая монахиня с новым парнем.
— Вот этого к окошку. Там на доске его имя.
— Рудольф Кайзер, — тонким фальцетом сказал старик.
— Эту вот к самым дверям. Ее завтра увезут, — сказала монахиня про ту старуху, которая рассказывала. — Как ваше имя?
— Эмилия Бок.
Ее откатили к подъезду.
— Ну, теперь эту, глухую.
Она дотронулась до поникшей старухи, и та сказала тугим голосом:
— Термина Краузе.
— Да. Термина Краузе. Если до нее дотронуться, она говорит свое имя. Осторожно — она слепая.
Наклейка
Дэзи Броун — прежде ее звали иначе… безразлично как, дело не в этом. Дело в том, что Дэзи Броун, всей душой, с восторгом и ужасом, с отвращением и смехом, в долгую вагонную ночь, между Марселем и Парижем, не отрываясь, читала свой собственный чемодан.
Этот большой старый чемодан из крокодиловой кожи, тихо потряхивающийся перед ней в багажной сетке, был весь облеплен цветными отельными наклейками, свежими, старыми, очень старыми, чуть видными из-под новых пластов.
Наклейки были и круглые, и квадратные, и с картинками, и простые. Вот «Lido Excelsior» с черной гондолой на синем фоне… «Но des Anglais Napolli» с крутящимся винтом дымом Везувия… и флорентийский «Но d'Albion» на клетчатом фоне, полузаклеенном константинопольским «Petit Но» с минаретом, и «Но Suisse St. Jingolf» с розово-снежными горами Швейцарии… и вдруг простой полустертый билетик «Вержбол…» — конец ободран… и «Furstenhof Berlin»… и много, много еще.
Дэзи щурит ресницы, читает свой чемодан, наклейку за наклейкой, с отвращением и смехом, с восторгом и ужасом.
Читает.
1. Наклейка первая.
«St Jingolf HoSuisse».
На террасе Женевского озера розовый вечер.
Хозяин отеля поставил у баллюстрады два кактуса, чтобы клиенты знали, что мир Божий однообразен и что, сидя в Швейцарии, можно получать африканские впечатления.
Но Дэзи никаких впечатлений не получала. Она сидела в кресле, подняв ноги на перила террасы, обдумывала что-то и записывала в крошечную книжечку…
Услыша шаги Черри, она, не поворачивая головы, спросила:
— Ермакова считать или нет?
Черри пришла не одна. За ней шел маленький, черненький, кривоплечий и лопоухий молодой человек и нес в вытянутой руке дамский зонтик.