Когда Фальк подошел так близко, что он увидел его профиль, он обернулся:
— Селлен! Здорово, старый приятель!
— Фальк? Старые знакомые в лесу! Что это значит, Бога ради? Разве ты в это время дня не бываешь в своем бюро?
— Нет! А ты разве живешь здесь?
— Да, я первого апреля переселился сюда с несколькими знакомыми; жить в городе стало слишком дорого, да и хозяева так несносны!
Лукавая улыбка заиграла в одном углу рта, и карие глаза заблестели.
— Так, — заговорил опять Фальк, — тогда ты, может быть, знаешь тех, что сидели там у парников и что-то изучали?
— Конечно. Длинный — сверхштатный в аукционном присутствии на 80 крон в год, а короткий — Ола Монтанус, должен был бы в сущности сидеть дома и быть скульптором. Но с тех пор, как он с Игбергом добрел до философии, он перестал работать и теперь он быстро идет назад. Он уверяет, что скульптура есть нечто чувственное!
— Но чем же он существует?
— В сущности, ничем! Иногда он позирует практичному Лунделю, и тот дает ему за это кусок хлеба с колбасой; а потом зимой он может валяться у него на полу, ибо это «все же несколько греет», говорит Лундель, так как дрова дороги; а здесь было очень холодно в апреле.
— Как может он позировать, ведь он выглядит как Квазимодо?
— На снятии с креста он изображает того разбойника, кости которого уже сломаны; если он свешивается через спинку стула, то это выходит очен хорошо. Иногда ему приходится обращаться спиной к художнику, тогда он второй разбойник.
— Почему же он сам ничего не делает? Разве у него нет таланта?
— Олэ Монтанус, дорогой мой, гений, но он не хочет работать; он философ и стал бы великим человеком, если бы он только мог учиться. Поистине, замечательно слушать, когда он толкует с Игбергом; конечно, Игберг больше читал, но у Монтануса такая голова, что он порой его ставит в тупик; тогда Игберг уходит и продолжает читать; но никогда не дает Монтанусу своей книги.
— Так, значит, вам нравится философия Игберга? — спросил Фальк.
— О, да, она так тонка, так тонка! Ведь ты любишь Фихте? О, что это за человек!
— А кто это там, двое в хижине? — прервал его Фальк, не любивший Фихте.
— А, так ты их тоже видел? Один из них практичный Лундель, жанровый или церковный живописец, другой — мой друг Ренгьельм.
— Ренгьельм?
— Да, очень славный малый.
— И он позировал.
— Неужели? Ах, этот Лундель! Он умеет использовать людей! Удивительно практичный малый. Но пойдем, зайдем подразним его; это здесь самое забавное; тогда ты, может, услышишь и Монтануса, а это действительно интересно.
Менее привлекаемый возможностью слушать Монтануса, чем желанием получить стакан воды, Фальк пошел за Селленом, помогая ему нести мольберт и ящик.
В хижине сцена переменилась теперь в том отношении, что натурщик сидел теперь на сломанном стуле и что Монтанус и Игберг расположились на лежанке. Лундель стоял перед мольбертом и что-то накуривал своим бедным товарищам на хрипящей деревянной трубке; те же радовались одному присутствию трубки.
Когда Фальк был представлен, Лундель сейчас же заставил его высказаться насчет картины. Она оказалась произведением Рубенса, по меньшей мере по материалу, если не по колориту и не по рисунку. После этого Лундель стал жаловаться на тяжелые времена для художника, ниспроверг академию и обругал правительство, ничего не делающее для национального искусства. Он теперь писал эскиз для алтарной живописи, но был уверен, что он не будет принят, так как без интриг и протекции ничего нельзя достигнуть. При этом он бросил испытующий взгляд на одежду Фалька, чтобы узнать, не годится ли он в качестве протекции.
Другое впечатление произвел приход Фалька на обоих философов. Эти тотчас же открыли в нём «ученого» и возненавидели его, так как он мог отнять у них то уважение, которым они пользовались в маленьком кружке. Они обменялись многозначительными взглядами, которые были тотчас же поняты Селленом, не устоявшим перед искушением показать своих друзей в полном блеске и, если возможно, устроить столкновение. Он вскоре нашел яблоко раздора, нацелился, бросил его и попал.