Накануне явки на комиссию Глеб после ужина съел, по старому корпусному рецепту, четверть фунта мела, разведенного в уксусе. Всю ночь его тошнило и утром он выглядел зеленовато. Но это было лишним истязанием. Отпустили бы и так. Комиссия великолепно учитывала, что гардемаринской куколке предстоит в октябре феерическое превращение в блестящую, легкокрылую бабочку.
Какому дряхлому, близорукому и бестолковому энтомологу взбрело в голову назвать чудесную черную бабочку с карминными пятнами на крыльях «адмиралом»? Что общего между адмиралом и бабочкой?.. Адмиралу почет и уважение. Адмирала встречают и провожают с трепетом, пышностью, с церемонией. Адмиралу становятся во фронт лихие молодцы в форменках с громом, с треском, с пылью из-под копыт. И все же адмирал — это всегда нечто отживающее, помятое и потускневшее. Жирные золотые гусеницы, свисающие с эполет, великодержавные размахи орлиных крыльев на них не могут прикрыть угасания, старческого, геморроидального разрушения. Адмирал похож на старого крокодила с выпадающими зубами. Он вызывает усмешку невежливой жалости, когда старается бодриться на трапе, во время качки.
«Мичманом» нужно было назвать эту замечательную бабочку… Мичманом!!!
Только у мичмана свежеотглаженный сюртук отливает таким же черным глянцем, как пыльца на нетронутых крыльях бабочки. Только у мичмана щеки могут так цвести полымем алого румянца. Только у мичмана могут так нежно вздрагивать тонкие усики. И только он может так воздушно, так невесомо порхать от цветка к цветку в благоухающем цветнике жизни.
И разве можно не дать готовой прогрызть кокон куколке возможность провести последние минуты перед преображением в неге, тепле и уюте? Чье жестокое сердце решится на это? Даже шелководы укутывают зреющие коконы в вату.
Через три дня в канцелярии госпиталя лежало готовое свидетельство о болезни. Получая его, Глеб уже цвел прежним, полнокровным двадцатилетним здоровьем. Щеки рдели от напора крови и радости, что можно на целых два месяца улизнуть от опостылевшего гардемаринского отряда и учебных «лоханок».
Шестьдесят суток вольной, беспечной жизни, одному, в своей комнате, в тишине, под заботливым крылом матери… Юг, акации в белом дурмане цветения, опаляющее солнце таврического июля вместо белесой подслеповатой балтийской фальшивки… Возвращаться только к сентябрю, а там, через месяц, производство — и прости-прощай навеки гардемаринство.
Глеб подпрыгнул.
— Ура!.. ура!.. ура!..
Правда, здесь, на отдыхе в родном, с детства милом, городе, и гардемаринские погоны с якорьком имели свою прелесть. С их ворожащим, неотвратимым блеском не могли сравниться даже неимоверные, до пят, шинели николаевских юнкеров, матовый бархат околышей «михайлонов», даже прозрачный, как у тающих льдинок, звон савельевских шпор.
Золотой шеврон и якорь навевали грезы о бирюзовых пустынях океана.
Солнечно гудят, рассыпаясь зеленым стеклярусом, высокие волны. За влажно-розовой дымкой горизонтов встают вырезные тени бананов и пальм, расстилаются зацелованные солнцем и пеной янтарные пляжи. В тихих коралловых лагунах — пронзенный солнцем зеленый сумрак, гирлянды лиан и между ними бронзовые видения с яркими цветами в блестящей смоле тугих кос.
Волшебная ложь Гогена… Возбуждающая малярия экзотических легенд…
Мимо этих чудес плавно и гордо проплывают серые, быстрые непобедимые корабли, грозя безупречной синеве зенита длинными щупальцами орудий.
Не на высоких ли мостиках этих кораблей стоят гардемарины над картушками компасов, впиваясь в дымные горизонты властными взглядами из-под хмурящихся демонических бровей?
Разве не писали об этом Стивенсон и Киплинг, Жюль Верн и капитан Марриэт, Райдер Хаггард и Фаррер — властители дум и сердец начала двадцатого века, апостолы и пророки молодого империализма? И не на дрожжах ли соблазнительных сказок, как ребенок на пище гигантов, с изумительной быстротой рос он и креп, пуская цепкие корни?
Какое девичье сердце могло устоять перед соблазном океанских легенд?
Девушки России едва ли имели представление о том, что корабли российского флота после японской войны не входили в гамбургский счет морских состязаний: что они скучно полоскались в грязной, как прачечные отливы, воде Балтики, решая в томительном блуждании неразрешимую теорему заколдованного треугольника: Кронштадт — Ревель — Гельсингфорс, где сумма квадратов катетов: Гельсингфорс — Ревель плюс Гельсингфорс — Кронштадт была равна не квадрату гипотенузы Ревель — Кронштадт, а мертвой безвыходности из котлована Финского залива; что в Черном море, так же наглухо замкнутом историей и тяжелыми восковыми печатями конгрессов, задыхающиеся корабли, варясь в горячей синеве, притворялись карасями, которые плавают в кипятке по собственному желанию.