— Так точно, вашскородь, — весело ответил матрос, лихо подогнав двойку к бакштову. Пришвартовавшись, он взял бутылку и повернул ее к себе этикеткой, наполовину отклеившейся в воде и болтавшейся лоскутом. Ладонью Думеко осторожно разгладил бумагу по стеклу.
Этикетка была позолочена, и в черной рамке поперек бумаги тянулись узорной вязью черные прописные буквы чужого языка:
MARSALA № 9
G. Depret
Думеко поджал губы, сосредоточенно вглядываясь в надпись. Первые две буквы были понятные: «м» и дальше «а». Третья походила на перевернутое в обратную сторону русское «я», четвертая была похожа черт знает на что, на какую-то завинтившуюся крючком пиявку. Потом следовали опять два «а» и между ними торчала глупая палка с хвостом внизу.
— Пишут тоже невесть по-какому, г…ки, — выругался Думеко.
— Маяаа… — сказал он вслух, произнося подряд все поддававшиеся прочтению буквы. Выходила какая-то чепуха. И вдруг Думеко осенило. Он вспомнил, как два месяца назад в Севастополь пришел итальянский белый как снег стимер. Катер «Сорока мучеников», пересекая бухту, прошел под кормой океанского красавца. На корме катера сидел лейтенант Вонсович. Кто-то из матросов попросил его сказать, как называется итальянец.
— «Джулио Персано», братцы. Был такой у итальянцев давным-давно знаменитый адмирал. В его память и назван пароход, — сказал штурман.
Перед глазами Думеко выплыла и заплясала золотом на зеленой воде врезавшаяся в память надпись на корме стимера. Ну конечно, это ж ихнее «р», а пиявка — «с». Бессмысленная груда букв на этикетке мгновенно обрела ясный и потрясший Думеко смысл. Первоначальное неясное еще стремление подобрать брошенную Прислужкиным бутылку обратилось в страшную уверенность.
— Марсала! — громко сказал Думеко, яростным размахом молотка цокнув по зубилу. Отскочивший обломок накипи едко ударил его в скулу. Думеко поднял руку, тронул ушибленное место, на руке осталась капелька крови.
— Марсала, в бога душу! — повторил он и разом стиснул челюсти так, что за ушами складками стянулась кожа на шее. — Ах ты ж, Иуда гадова!
Лицо его налилось дурной, черной кровью бешенства. Последний шпигат он чистил с такой яростью, что брызги накипи летели градом и пот пропитал тельняшку. Каждый удар молотка по зубилу он наносил так, будто вгонял зубило, как нож в грудь врага. Расшифрованная надпись на бутылке прямыми нитями вела к Вострецову, к приговору суда, закатавшего приятеля в святые.
— Ну погоди же, — сказал он вслух, окончив работу. Вместе с зубилом и молотком он сунул за тельняшку бутылку. Просохнувшая на солнце этикетка издевательски-дразняще сверкнула золотом.
Думеко подтянул двойку к выстрелу и проворной кошкой взобрался на борт.
Берег с ночевкой! Только тот, кто сидел неделями, месяцами в железной ограниченности корабельной клетки, укачиваемый однообразным ритмом флотских суток, с вожделением и завистью смотря с палубы на ночные огни города, на земные просторы, — только тот может понять, что такое берег с ночевкой.
Глеб получил суточный отпуск на берег.
Он сидел у себя, в «своей» комнате, и писал длинное, как летний день, письмо Мирре. Письмо переваливало на восьмую страницу. Оно было беспорядочно, всклокочено. Сообщение о первых служебных ощущениях перебивалось подробным описанием каюты, нежному лирическому отступлению в прошлое сопутствовала нелестная характеристика капитана первого ранга Поварского, во влюбленный лепет врывалась история Кострецова и брань по адресу дер Моона.
На десятой странице письмо пришлось закончить по непредвиденным обстоятельствам: кончилась захваченная с корабля почтовая английская бумага.
Глеб рассчитывал, что этого количества хватит на два письма. Оказалось, мало и для одного. Продолжать на простой бумаге Глеб считал невозможным, — это было вульгарно.
Вздохнув, он повернул последнюю страничку боком и написал по полю: «Больше нет места, хочу только сказать тебе еще раз: люблю, люблю и не перестаю думать о тебе».
Конверт, проглотив листки, сразу вспух. Глеб написал адрес, сладко потянулся.
В комнате было прохладно. От букета сухих трав на рояле пряно несло горьковатым запахом чобрика. Тихо вздрагивала на окне кремовая штора под налетами ветерка с моря.
Глеб раскрыл рояль. Ему захотелось сыграть свое письмо. Из-под пальцев брызнула восторженная и такая же всклокоченно-беспорядочная, как письмо, импровизация. Взыскательный музыкант, вероятно, пришел бы в ужас от ее бредовой композиции, но Глебу она понравилась. Он играл с увлечением.