Выбрать главу

— Ну, как? — спросил лейтенант после недолгого молчания. — Много вам за эти дни наговорили про меня страхов? Рассказывали, что я идиот, что место мне в сумасшедшем доме?

— Знаете, Борис Павлович, — ответил Глеб. — Меня совершенно не интересует, что о вас говорят другие. Но, если хотите знать правду, первая встреча с вами произвела на меня странное впечатление.

— А именно? — осведомился лейтенант, и Глеб уловил в вопросе болезненную горечь.

— Не сердитесь, Борис Павлович. Мне показалось, что вы человек очень неровный. С вами нужно быть очень начеку, и трудно угадать, как вам угодить?

Калинин засмеялся.

— Это вы по молодости, мой друг, не можете разобраться. Мне совсем не трудно угодить, нужно только по-настоящему любить морское дело, службу, не быть лодырем, не переносить центра тяжести жизненных интересов с корабля на Приморский бульвар и в бильярдную морского собрания.

Глеб смутился. Неужели Калинин бьет прямо по нему? Может быть, он видел, как, томясь от скуки, Глеб забрел после обеда в бильярдную, чтобы скоротать время? Но Калинин смотрел не на Глеба, а в море и, видимо, говорил вообще.

— Я не терплю таких рыцарей бульвара и бильярдной. Какие из них, к черту, офицеры, командиры? Куда они могут вести флот? Поверьте, милый друг, я говорю на основании мучительного личного опыта. Десять лет назад, кончая корпус, я сам был таким же прохвостом. В голове у меня была Сахара, и в ней носились беспорядочные самумы петушиной самовлюбленности и глупости. Я чистосердечно считал себя солью земли, чуть ли не пупом Российской империи, только потому, что на плечах у меня были гардемаринские погончики, а на пустой голове фуражка с белыми кантами. Я шлялся, задрав голову, и думал, что мной обязан восхищаться весь мир.

Если бы в это мгновение боевому фонарю миноносца вздумалось опять ударить лучом в берег, он осветил бы мичманское лицо весьма интенсивной окраски. Лейтенант Калинин бил сейчас каждым словом, без промаха, по Глебу, по недавнему, вчерашнему Глебу.

— Возможно, я так и остался бы тротуарным ослом, если бы не большой экзамен. В октябре тысяча девятьсот четвертого я добровольно пошел с тихоокеанской эскадрой и, бестолково проплыв четырнадцать тысяч миль, под конец проплавал семь часов в довольно холодной воде Японского моря на спасательном буйке, с перебитой рукой, помогая плавать лейтенанту Донцову с перебитыми ногами. Он так и не доплыл до подобравшего нас японца, — его подняли на палубу уже не лейтенантом, а трупом. А я просидел до конца войны в Японии и там заново родился и переучился. Я увидел Японию и после нее стал другими глазами смотреть на нас. Я понял, что такое настоящий флот, настоящие матросы, настоящие офицеры. Мы, офицеры страны, занимающей шестую часть мира, были жалкой беспомощной дрянью по сравнению с офицерами странишки, которая целиком влезала в мой родной Липецкий уезд. У нас не было ни подлинных знаний, ни подлинной любви к родине, ни сознания своей ответственности перед ней. Мы только требовали и ничего не давали. Мы были сутенерами своей страны, милый друг.

— Я думаю, вы несколько преувеличиваете, Борис Павлович, — взволнованно сказал Глеб. — Ведь были же хорошие моряки и в нашем флоте.

— Были отдельные хорошие намерения у плохих моряков, — резко сказал Калинин, — и только. Система воспитания не могла рождать хороших моряков. Она рождала карьеристов, алкоголиков и завсегдатаев публичных домов, а эти качества в морском бою благоприятных результатов не дают. Даже если были на флоте десять моряков, которые знали службу, — одна ласточка весны не делает. Я познакомился в Японии с постановкой артиллерийского дела на флоте. Это меня потрясло. Страна, полвека назад не знавшая огнестрельного оружия, сделала такие успехи в артиллерии, что наши пушки, наши комендоры, наши правила стрельбы оказались отодвинутыми в восемнадцатый век. И, когда я вернулся домой, я поставил себе задачей поднять артиллерийскую часть на современную высоту. Десять лет я все свое уменье и силы отдаю этому делу. Но сделать удалось крупицу того, что нужно было сделать.

— Вы скромничаете, Борис Павлович, — возразил Глеб. — Не скрою, что я уже слыхал о вас отзывы как об исключительном артиллеристе.

— Да не в этом же дело, черт возьми! Нужно, чтобы наш флот был исключительным по артиллерийской мощи, а не лейтенант Калинин артиллерийским самородком-одиночкой. Какому дьяволу нужна такая персональная натасканность? Я долблю без передышки морской генеральный штаб своими докладными записками по артиллерийской части и за это заслужил только репутацию человека, сующего нос не в свое дело и психопата. Я исписал несколько стоп бумаги на эти записки, а осуществлена из них едва ли десятая часть, да и ту у меня уворовали штабные хлыщи. Правда, кое-чего удалось добиться, стреляем мы, конечно, в общем, лучше, чем в пятом году, но мы должны стрелять лучше всех, а немцы, морская история которых короче воробьиного носа, могут нам дать десять очков вперед. А ведь нашему флоту двести лет, и ведь были же у нас Сенявин, Ушаков, Нахимов! То, что волнует меня потому, что я научился у японцев любви к родине, — не волнует других. Не все ведь принимали крещение в Цусимском проливе, и не всем промыло мозги. И когда я вижу, что рядом со мной на каком-нибудь «Ростиславе» сидит артиллерист, который с десяти кабельтовых не может попасть в город Севастополь, не говоря о щите, мне делается не по себе, мой друг, ибо вторая Цусима утопит не только нас с вами и корабли, но утопит Россию. Не будет России — вы понимаете, что это такое?