— Скотина! — яростно взревел начальник охраны рейдов, уже не считаясь ни с какими требованиями чинопочитания и осторожности. — Плавучий бордель катается.
Стоявшие рядом матросы, обслуживавшие штабной блокшив, беззвучно, из деликатности, захихикали, подталкивая друг друга.
Когда утихла стрельба и сыграли отбой боевой тревоги, Глеб торопливо выбрался из башни.
Стало неожиданно и страшно тихо над городом, над рейдом.
Только орали, низко проносясь над водой, всполошенные грохотом чайки и, как всегда, дрались из-за плавающих отбросов.
На верхней палубе Глеб заметил боцмана Ищенко, распоряжавшегося на рострах. Матросы возились у спасательного вельбота.
— В чем дело, Ищенко? — спросил Глеб.
Боцман сурово обернулся к мичману… И чего лезет?
— Кильблоки разбило осколком, вашбродь.
— Разве было попадание?
— Никак нет, вашбродь, — еще сумрачнее отозвался боцман. — Об воду и рикошетом осколками рвануло. По вельботу и по мостику. Их высокоблагородие мичмана Горловского убило.
— Что?
Глеб почувствовал странную отяжеляющую пустоту под ложечкой.
— Так точно, вашбродь. Голову раскроило. На месте скончались, без слова.
Матросы работали у вельбота молча и сосредоточенно. Не было слышно обычной переброски словами. Глеб справился с мучительной внезапной тяжестью и взбежал на мостик. У левого обвеса стояли сигнальщики, тесно сгрудившись, обступив Вонсовича. Штурман был бледен, у него отвисла губа, и, больше чем когда-либо, он походил на сеттера.
Двое матросов с голиками и ветошками мыли палубу у нактоуза, и Глеб, взглянув, увидел в ведре мутную, ярко-розовую воду. Его затошнило, и воротник кителя прилип к шее от внезапного пота. Он повернулся к сигнальщикам.
— Мы, значит, ваше высокоблагородие, стояли вот тут, значит, — сигнальщик испуганным жестом обвел вокруг себя, — он, значит, в море идет, еле его видать сквозь туман. Потом как блескануло на нем… р-раз, значит… и весь залп вон там слева, ваше высокоблагородие, об воду… Ну и выбросило!.. Сажен на пятнадцать кверху вода встала, как свечками, значит. А их высокоблагородие засмеялись еще и говорят: «Поздравляю, ребята, дождались, праздничка». А он тут снова как дернет по городу! От госпиталя так кирпичи и фукнули в небо… И наши, главное дело, молчат, просто злость берет… Что ж, думаем, значит, так он и будет садить, а мы в рот воды набрамши? Но тут в самую минуту с «Георгия» из башни и по ему дунули… Я гляжу — здоровый недолет, значит. Их высокоблагородие тоже увидели и говорят: «Надо показать „Георгию“ недолет, может, им за берегом не видно». Костюк это вмиг на шкаф и семафорит «Георгию». И только позывные, значит, успел дать, а тут совсем рядом об воду… И опять, значит, фонтан и прямо на мостик. Как вдарило водой — прямо молотом по башке. Я, ваше высокоблагородие, спиной об рубку как треснулся — Москву увидел! И всех поразметало — кого, значит, куда. Очухался я, тут вода журчит, ребята с карачек подымаются…
«Это тогда, когда я в башне услышал, как вода плеснула», — с холодком подумал Глеб, жадно прислушиваясь.
— Все, значит, встали, ваше высокоблагородие, оглядевшись — господин мичман под нактоузом лежат, руки раскинумши и ничком. Сперва думали — зашиблись об нактоуз. Подбегли, а у их высокоблагородия из-под головы кровь хлещет… Перевернули, значит, на спину, скричали санитаров, глядим, у их высокоблагородия заместо лица одна каша… Что-то они еще сказать хотели, какое-то слово, но только, значит, в горле у них одно бульканье зашлось, вытянулись, дрогнули и кончились.
— Вот, сын человеческий. Судьба, — сказал штурман растерянным, коровьим каким-то голосом Глебу. — И боя еще не было, а готов человек.
— Какой ужас, — трудно выжал из себя слова Глеб. — Ведь подумайте, вечером я видел его на Екатерининской. Он ехал… ехал с женщиной… — Глеб говорил все медленней, горло сжимало. — У него были такие счастливые глаза… Он смеялся, Викентий Игнатьевич… Смеялся…
Мутная пелена поплыла перед глазами, как медленно волочащийся пороховой дым. Глеб удивился. Поднял руку и, коснувшись лица, с удивлением понял, что это слезы мешают видеть. Он отвернулся. Офицеру неприлично реветь перед матросами, но это было сильнее его, это были обыкновенные мальчишеские неудержимые слезы, которые вскипали в детстве и лились без конца от обиды или боли. И остановить их было нельзя.
«Уступите очередь… За сколько?.. Даю пять… Свинство, хотите семь?» — вспомнил Глеб последний разговор за обедом, просиявшее улыбкой детское лицо Горловского с дымным пушком стриженых юношеских усиков. Так это было еще близко, так резко выплыло из тайника памяти, что Глеб склонился на поручни и, уже не сдерживаясь, затрясся всем телом в плаче.