– Я не позволяла себе… Я ведь не знала… Не могла ожидать…
Леля задумчиво кивнула головой.
– Да, это так неожиданно. Давно ли он здесь? Неожиданно… Мы все рады, – прибавила она осторожно.
– Я ужасно в него влюблена, – заговорила Маничка, торопливо и простодушно. – Он такой особенный. Только – Леля, милая! Я вам хотела сказать… хотела спросить… Знаете, он и простой, кажется, и милый… а я его как-то не понимаю… И даже как-то боюсь…
Леля поглядела на нее мрачно.
– Вы не думайте, – смутилась Маничка, – я люблю ужасно, только я не могу еще проникнуть, уловить… И он иногда так странно говорит, рассказывает, я не знаю, о чем… Мне иногда страшно… Ах, Леля, он такой хороший, и он столько страдал. Хочется сказать ему, утешить его, а боюсь…
– Он не горюет, что ж утешать, – все так же мрачно произнесла Леля.
Маничка не поняла ее. Впрочем, Леля и сама не понимала, откуда у нее вдруг – злоба на Гришу. Должно быть, от злобы на себя, на свое недоумение. Вспомнила, как ждала «героя»… Однако, ведь он герой. И чем он плох? Но есть в нем жалкое и страшное, и такое чужое, такое навеки его от Лели, от папы, от этого сада, от пруда, и от Манички отделяющее, точно он пришел из другого мира.
– Гроза будет, пойдемте домой, – сказала Леля.
Они повернули. Давно уже погромыхивало, а теперь тучи, темные, черные в сумерках, со всех сторон сразу сплывающиеся, рокотали непрерывно, тяжко и глухо, точно все небо рычало, ворчало и медленно поворачивалось. Молнии были еще редки, но гром, длинный, гулкий, ни на секунду не затихал.
За Лелей и Маничкой, вдали, были слышны голоса возвращающейся компании.
Чьи-то быстрые шаги вдруг настигли их. Леля обернулась. Это был Гриша, один. Неяркий свет молнии показал вдруг его смуглую голову, без фуражки, с черной повязкой, и бледное лицо, странное, окаменевшее.
– Гриша! Ты нас искал? – окликнула его Леля, невольно ускоряя шаг, потому что он уже обогнал их и не остановился.
– Гриша! Куда же ты? – закричала она опять и, догнав, схватила за китель. Гриша неожиданно, резко вырвался и опять пошел.
Она, сама не зная почему, пробормотала:
– Гроза ведь далеко еще…
Он обернулся, что-то крикнул ей и быстро ушел.
– Что? Что он сказал? Вы слышали? – тревожась спрашивала она Маничку. – Сказал: «неприятно»? Что неприятно?
– Я не знаю… Кажется «нет, неприятно»… Или «необыкновенно приятно»… Не знаю. Отчего вы с ним о грозе? Разве он боится грозы?
– Отчего боится?
Они перестали понимать друг друга. Заспешили. Канонада усиливалась, небо совсем почернело, толпились, сдвигались и сталкивались тучи.
У самого дома Лелю и Маничку нагнали гости.
– Куда это Григорий Петрович убежал? – весело спрашивала красивая Ольга Львовна. – Вдруг замолчал, повернулся и ушел. Мы думали, он с вами.
Среди ровного рокота, внезапно, кусок неба точно разорвался огнем и грохотом; земля ухнула в ответ, и далеко и жидко побежали раскаты.
Барышни с веселым визгом спешили в дом.
– Это ведь гроза, только гроза, – думала Леля, поднимаясь по ступенькам террасы. – Где Гриша? Неужели он боится грозы? Или – что?..
Гриша хорошо сделал, поторопившись в Одессу: когда приехал Петр Михайлович и Леля в условленную, очень хорошую, одесскую гостиницу, – им сказали, что пароход прибыл накануне вечером, что комнаты им готовы, и несколько офицеров с сестрами остановились тут же.
У Петра Михайловича ноги подкосились от ожидания: сейчас он увидит Надю…
Но той цельной, горячей радости, которая осветляла его душу, когда он ждал Гришу, – не было. Уже боялся чего-то Петр Михайлович, а чего – и сам не знал.
Встретились. Целовались, обнимались, – наскоро: тут же, в номере Нади, просторном, лежал молоденький офицер Володин, с ампутированной ногой. Он был еще совсем болен. Надя ходила за ним, его и везла в Петербург. Тут оказался и Гриша, и еще какой-то офицер, долговязый, сидел у окна. Раненый или не раненый – не разберешь; веселый, только все время он дергался и оглядывался. Нет-нет – без всякой причины дернется и оглянется.
Надю Петр Михайлович сначала не узнал совершенно и окончательно. Потом вспомнил, что в этом платье и косынке белой он ее никогда не видал.
«От косынки лицо у нее темное, – подумал он. – И загорела на море».
Вглядывалась и Леля в сестру, молча, широко открытыми глазами. Тоже не узнавала. Тихая она какая, тихая…
Поговорить ни о чем не успели, где тут? А потом началась настоящая суетня. День целый протолкаться нельзя было в номере. Какие-то люди, какие-то дамы приходили, знакомые и незнакомые, с цветами, с приветствиями. Тут же шмыгал Гриша в своей черной повязке. Володин то ложился, то, охая, ковылял по комнате на костылях. Рюмин расшаркивался вбок: дергался, оглядывался и мигал одним глазом.
К вечеру, наконец, улеглось. Подали в номер чай. За окном, выходившим на внутренний двор гостиницы, стояла темная, теплая южная ночь; но окно было полупритворено – Володин боялся невралгии.
– Петр Михайлович! – кричал Рюмин и однообразно вертел белесыми глазами. – А ведь Гриша-то у нас молодцом! Дыра в голове, а сам хорош! Мы, знаете, с ним раз говорили о женитьбе…
– Ну, помню, ты все врал, – отозвался с кушетки одноногий Володин. – Молчи уж! Знаете, Петр Михайлович, вы сядьте поближе. Я вам сам буду рассказывать. Черти, резали меня, да не в ту сторону. Болит, сил нет. Если б не морфий – хоть умирай. Сестра!
Гриша привез из деревни свои индийские коробочки и совал их всем под нос:
– Ты посмотри, что я ей накупил! Ведь хороши, а? Петр Михайлович все молчал. Сидел и растерянно молчал.
Смотрел то на офицеров, то на свою Надю.
Молчал и Леля в уголку. Притаилась. Смотрит и она.
Петр Михайлович еще не опомнился. Ему даже начинает казаться, что он давно, не с сегодняшнего утра, а с самого приезда Гриши, не успел опомниться. Опять смотрит на Гришу, юркого, – и здесь он не кажется ему странным, странно изменившимся, подменным Гришей, как в деревне: просто это совсем не Гриша, а такой же чужой, дикий, далекий офицер, как Володин и Рюмин. Гриша в этой комнате, с ними, – дома, он вошел к ним – и вдруг точно жить стал с ними. Влился в них. И Надя… Вон она сидит, с медалью на груди, с тихим, темным лицом. И ничего это лицо не выражает. Точно неумело вырезанное из дерева. И она с ними, ихняя. Петр Михайлович знает, что это его дочь Надя, но не чувствует ничего к деревянной сестре милосердия, не верит, что это Надя.
Зачем он и Леля здесь, с ними? Да, вот это ярко понялось: они с Лелей – двое чужих в комнате, а те – свои, все. Впрочем, не мысли это еще были у Петра Михайловича, а только тягостные, недоуменные чувства.
На Лелю никто не обращал внимания. Да и о Петре Михайловиче – вспоминали и тотчас же забывали. Он стал усиленно хлопотать с чаем, разливал, угощал. Надя не двигалась.
– Газету-то нашу! Газету-то! Ведь я привез! – закричал Рюмин и судорожно начал вытаскивать из чемодана Володина серые листы.
– На старых афишах и на лавочной бумаге печатали. Собственная наша артурская литература!
Володин самодовольно охнул. Гриша бросился вперед.
– Это в этом нумере стихи-то мои? Нет, Залесский – вот свинья! Помнишь мою с ним историю?
– Еще бы! Да он бы не выпутался. Благо в тот же вечер его осколком хватило, кончено. Ведь как врал!
– Обезьянку тогда убили, – сказала вдруг Надя голосом таким же деревянным, как и ее лицо.
Гриша закричал.
– Да вы рассмотрите хорошенько, чего я в Индии Ольге Петровне накупил! Нарочно выбирал! Она блондинка. Для невесты говорю, блондинки.
Петр Михайлович вздрогнул. Какая Ольга Петровна? С Ольгой Львовной он, что ли, Маничку смешал? И какая она блондинка?
Рассматривали коробочки, Петр Михайлович сказал:
– Гриша, ты путаешь: ведь твою невесту зовут Марья Петровна. И разве ты уж был женихом в Индии?..
Гриша рассеянно обернулся.
– А! Да. Верно. Марья Петровна. Рюмка, слушай, я тебя познакомлю. Ужасно мила! И притом курсистка петербургская.