Выбрать главу

Опять! Какая же Маничка курсистка? Но Петр Михайлович уже не возражал.

– Что? Курсистка? – захохотал Рюмин. – Ладно. А я на фельдшерице женюсь. Я быстро.

Впутался Володин.

– Что такое? Друзья,

Могила хладная (Поверьте, так!), Могила жадная – Законный брак!

Нет, я больше дам люблю! Жизнь моя – танцы, стихи… Помнишь, я тебе говорил, Гриша, под вечер, за рвом?.. Еще Видальского тогда после разорвало…

– Обезьянку тогда убило, – сказала опять Надя, ни к кому не обращаясь.

Леля с усилием, точно пытаясь выйти из заколдованного круга, в котором была заперта, спросила сестру:

– Про какую ты обезьянку, Надя?

Надя не ответила. Ответил Рюмин, дергаясь, небрежно:

– А там была… Китайчата принесли. Жила у нас. А потом ихняя главная велела вынести наружу. Ну ее и ухлопали, конечно. Тогда с ней человек шесть повалило, кроме китайчонка.

Стали вдруг вспоминать наперебой, кого когда убивало. Спорили. Смеялись, раскрывая рты, припоминая разнообразные случаи. Не было важных и неважных – все одинаково ценны.

Собственно о войне – совсем не говорили. Война была тем, что есть и без чего ничего нет. Война – просто воздух, которым дышишь. А кусочек земли, где они прожили все вместе, – в войне, как в воздухе, – отдельный мир, особая планета, своя. Она, наконец, погибла. Погибли, естественно, и жители ее. Теперь, случайно перенесенные в чуждую вселенную, они, как сошедшиеся призраки, вспомнили жадно о днях жизни.

– Да, сколько вы перенесли! – сказал Петр Михайлович, усиливаясь сказать что-нибудь. – Сколько смертей!

Жители погибшей планеты даже не услышали. Продолжали о своем, вспоминали, смеялись, сердились.

Петр Михайлович снова завел:

– А у нас-то, пока вы взаперти сидели, тоже чего-чего не было! Да. И вот, наконец, Цусима эта. Ужасно!

Но жители опять не услышали. Что им до других миров? И Цусима была вне их планеты.

Как будто обращаясь к Петру Михайловичу, а в сущности так себе, говорил одноногий Володин:

– Главное – «наш» этот, Стессель; такой, что лучше уж, Бог с ним, не говорить. Вот Кондратенко – другое дело. Я просто привязан к нему душевно. Нас вместе и свалило. Вся штука в том, что меня боком, снизу, а его, должно быть, прямо. Я сгоряча не разобрал, думаю – ну, обоим ганц капут. Тэк-с… Черти, право! резали два раза, приросло-таки сухожилие! Боли – японцу не пожелаю. Хоть бы уж оттяпали за один раз, что нужно! Нет, Кондратенко – вот это человек! Помните, сестра, историю с молоком?

Все помнили историю с молоком. Да и с апельсинами. Да и с японским шпиончиком.

Смеялись, продекламировали стихи какие-то, пропели дуэт – Гриша с Рюминым. Надя улыбнулась, все так же деревянно. Да и все, когда смеялись, – смеялись не смешно и не смешному, Гриша вертел головой, Рюмин дергался, будто оглядывался. Будто привычно ждал, что сейчас рядом грохнет, кто-нибудь охнет, кого-нибудь унесут, – и так оно и быть должно, не иначе. Надя застыла именно в готовности: может быть, сейчас помогать идти нужно, а может быть – только обезьянку и китайчонка, – тогда не нужно.

– Черт! – крикнул вдруг Гриша. – А я, пожалуй, и не женюсь! Какая там курсистка, где тут возиться! Хочешь, возьми ее, Володин?

– Отстань, я шприц ищу! Сестра, помогите же! Ну ее совсем!

Петр Михайлович не знал, что следует сделать: засмеяться, как шутке? Или строго удивиться? Что это Гриша? Ведь нельзя же все-таки этим шутить. Или можно? Ведь надо же… Или не надо? Ничего уже окончательно не понимал Петр Михайлович и, понемногу заражаясь, сам стал дергаться и оглядываться.

– Я, может, вот на сестре женюсь, – сказал Володин. – Нам дадут всем громадную пенсию, ну и на лечение… Вот будет славно, поедем куда-нибудь вместе, ежели все слава Богу, – идет?

Все согласились. Так, вероятно, сговаривались они сойтись где-нибудь вечером, в одном из жилищ их планеты, – ежели до вечера не убьют. Каждого ведь до вечера двадцать раз убить могут.

Дергаясь и оглядываясь, уже веря, что может, неизвестно откуда и зачем – громыхнуть, а он сам сейчас умрет, – Петр Михайлович сделал все-таки попытку, последнюю; сказал обыкновенным голосом:

– Да… Вам всем теперь отдохнуть надо. Успокоиться… Ну, войдете в колею… Привыкните…

Захохотали. Привыкнуть! К чему еще привыкать? Уж, кажется, ко всему привыкчи. Вот именно – привыкли!

– Помнишь стихи твои, Володин? – закричал Гриша.

– Какие? «Мечтою нежной, как вуаль»?

– Да к дьяволу вуаль! Нет, куплеты помнишь – «Нет возврата никому»?

– А-а! Забыл. Стойте, это не мои: это Видальского.

– Его с обезьянкой в один день прикончило, – сказала Надя.

– Верно, Видальского! Кто помнит?

– Я помню, – сказал Рюмин. – Это с музыкой хорошо выходит. Ну да и так…

Он стал в позу и, дергаясь боком и оглядываясь, продекламировал:

Знаем, знаем, нет возврата, Нет возврата никому. Пуля, штык или граната – Мы привыкли ко всему.
Мы живем семьею тесной, Ото всех отделены. Ничего нам неизвестно, Жизнь и смерть для нас равны.
Дни и числа позабыли, Нет возврата ничему. Лягу я ли, ляжешь ты ли – Мы готовы ко всему!

Остальные хором, уже как песню, подхватили:

Лягу я ли, ляжешь ты ли – Мы готовы ко всему!

– Знаете, я с вами поеду! – взвизгнул вдруг Гриша восторженно. – Что мне здесь, в самом деле? Я лучше там женюсь!

Вспомнил про Петра Михайловича.

– Папа, мне необходимо с ними. Они послезавтра – и я послезавтра.

– Куда же? – пролепетал Петр Михайлович. – Да как же это?

– А вот еду и кончено! Рюмка, хочешь, по улице пробежимся? Душно мне.

– Идите, – простонал Володин. – У меня боли. Сестра, где шприц? Ох, черти, не дорезали…

И вдруг все сразу, мгновенно, замолкли, замерли, окаменели. Вздрогнули привычным ожиданием – и притаились… Замер с ними и Петр Михайлович, хотя не понял, в чем дело, что случилось.

Потом опомнился.

– Да это… колеса по камням прогрохотали близко, – сказал он. – Это просто, я думаю, омнибус во двор въехал.

– Ну, да. Верно. Колеса, – произнес, наконец, Володин. – Колеса. Ничего. Мы привыкли. Когда и не грохочет, – все равно в ушах, в голове, – всегда грохочет. Не уйдешь от грома этого.

Петр Михайлович открыл было рот, чтобы сказать либо – «привыкнете», либо – «отвыкнете», но не сказал ничего.

В комнате стало суетливо. Надя подошла к Володину – перевести его на кровать. Гриша и Рюмин искали фуражки. Петр Михайлович тоже поднялся. И только в эту минуту заметил, что Лели нет в комнате. Она целый вечер промолчала в уголку. Но когда она успела уйти?

– Спокойной ночи, папахен, – сказал Гриша, поправляя под фуражкой черный узел своей повязки. – Володин, прощай, мы с Рюмкой еще по улицам пошатаемся. Ноги у меня не стоят. Спать все равно никогда не сплю.

Петр Михайлович неестественно быстро, торопясь уйти, пошел по коридору. Дошел до самого конца. Вот дверь в Лелину комнату.

Тихонько стал отворять дверь. Заглянул. Темно.

– Леля! Ты спишь?

– Нет, папочка. Нет, папочка. Голос тихий, тоненький. Петр Михайлович вошел.

– Что ж ты в темноте?

Открыл электричество. Оно было неяркое. Комната маленькая, узенькая, Леля, одетая, сидит на постели.

– Что, Леля?

Не знал, что сказать ей. Она смотрела прямо на него широкими, темными от страха, детскими глазами.

– Папа, папа! Что же это такое?

– Что, девочка?

Он сел с ней рядом, беспомощно и неловко обнял за голову.

– Я не знаю, девочка моя. Не знаю.