Выбрать главу

– Папа, милый! А я поняла сегодня. Папа! Ведь они все сумасшедшие. Настоящие сумасшедшие, вот которых в больницу сажают. Навсегда с ума сошли.

Она не плакала, только дрожала.

– Вот, воротились, – начала она опять. – А разве воротились? Ранены, не ранены, выздоровели, – это не то, это все равно. У них, у каждого, душу ранили, и душа не выздоровела. Так и не выздоровела, и не могла, и нельзя ей выздороветь…

Промолчала – и прибавила вдруг тихо:

– А для них мы как сумасшедшие… И, дрожа, прибавила еще тише:

– Может, все сумасшедшие… И мы и они… Только по-разному…

Опять во дворе глухо, тяжело и длинно загрохотали колеса. Петр Михайлович вздрогнул, дернулся и оглянулся.

– Папа, папа, скажи что-нибудь! – взмолилась Леля. – Я почти не могу! Ведь я же почти не могу! Ты умный, ты знаешь, скажи: что ж теперь? Как же теперь?

Но Петр Михайлович только дрожал и бормотал беспомощно:

– Да, сумасшедшие… Да, может быть, все сумасшедшие… Я понимаю…

В дверь стукнули, просунулась бритая голова Гриши в черной повязке.

– Лелька! Ты не спишь? Я у тебя не оставил красную шкатулочку, из тех, что я с Цейлона Анне Петровне привез? Мне ее завтра нужно рано. Да вот она! Прощай. И папа тут? Ну, спокойной ночи, до свиданья-с… Пошел с Рюминым, – да вернулся, забыл… Спокойной ночи.

Он вышел, не закрыв двери, и пошел быстро, неровно, на ходу помахивая фуражкой и довольно громко напевая:

Знаем, знаем, нет возврата, Нет возврата никому…

Леля плакала, прижавшись к Петру Михайловичу, и плечи у нее по-детски вздрагивали от слез. А Петр Михайлович уже начинал тупо, мертвенно покоряться. Не вернулись – так не вернулись… Сумасшедшие – так сумасшедшие…

Не вернулись.

Земля и Бог

Анюта, девушка графини Услищевой, столкнулась с земляком.

Так это странно вышло. Еще зимой. Водила перед вечером Бобку гулять, уж хотела домой завернуть: «Домой, Бобка, домой!» – тут земляк и подвернулся:

– Позвольте вас спросить… вы, значит, нездешние будете? Анюта даже вздрогнула. Вдруг, сразу, на улице, по-русски заговорил. Кто такой? Не господин; одежа на нем худая, рабочий не рабочий, а так.

– Тамбовская я, – пролепетала Анюта, застигнутая врасплох.

Ну, он тут и вскинулся:

– А уезда какого? Мы ведь тоже тамбовские, надо же, дело вышло, удача, можно сказать!

Дальше – больше, и не то что уезд, а оказалось, что Петр Сидоров из села Рышникова, которое от Анютиной деревни и от усадьбы графини всего в трех верстах. Сосчитались: свои люди, да и только.

– Я с весны к графине взята, а к Покрову с ней сюда, в заграницу, и поехала, – говорила Анюта радостно. – Да скучно очень. Писем из деревни не шлют. Графине управляющий пишет… А вы-то как здесь?

– Я-то… Я доле… Я уж вот с того, значит, июня тут путаюсь… Очень уж приятно было встретиться… Так не пишут вам, как там, что?..

Анюта вдруг вспыхнула и съежилась. Вспомнила разные дела и толки еще там, в деревне, и здесь кое-что слышала, хоть мало. Испугалась.

– Да вы как же, если из нашего села? Были там у нас, забрали их… А кто, говорят, убегли…

– Мне, извините, партия помогла скрыться, – сказал Петр. – Потому что я сознательный.

– Ах ты, Господи! Худые дела, значит, за вами водились?

– Никаких худых делов, окромя хороших, не было, – сказал опять Петр внушительно. – Серые мужики бунтовали, а мы сряду в партию. С тем и ушли.

Анюта не понимала и не стала бы с ним, пожалуй, разговаривать, да уж очень как-то тепло ей сделалось, ихний мужик из Рышкова стоит посреди чужой улицы, свой, и говорит на своем языке. И глаза у него такие добрые, лицо исхудалое. Сам, видно, рад.

Рассказал, что бедствует. Нынче есть работа – завтра опять гонят. Так перебивается. В ночлежке спит.

Хотела Анюта сказать, чтоб он к ним на кухню зашел, графиня добрая, – да вдруг вспомнилось, как графиня их, эдаких, боится… Лучше не надо. Прогонит.

После того они часто стали встречаться. Как нет у него работы – так уж он на углу маячит, Анюту дожидается.

Она ему иной раз хлеб носила. Страсть что на кухне остается. О делах его не расспрашивала, а все больше они о деревне говорили, родных-знакомых вспоминали.

Раз, впрочем, Анюта сказала:

– Вот вы говорите – партия, люди, что ли, такие, вам помощники, а где ж они, там, что ли, остались? Теперь же вам на чужой стороне одному без хлеба…

Петр насупился.

– Это вы, Анна Митрофановна, понять не можете. А я очень хорошо понимаю. Был я, значит, крестьянин, ну для партии, конечно, интерес… А теперь я что? Живу в парижской столице без пропитания. Вообще, мало ли таких? Пролетарий не пролетарий, словом – эмигрант. Партия мне всегда помочь согласна, однако, она не может же всем. И такой партии эмигрантской даже вовсе не существует. Есть касса. Ну она тоже бедная. Три франка мне на той неделе выдала.

Анюта вздыхала и соглашалась:

– Да что ж, я этого понять не могу…

Только очень жалко ей было, и сердце к нему странно как-то рвалось.

Они гуляли по маленьким, каменным, чистым и холодным уличкам. Иногда она провожала его через мост, и они вместе шли по шумному бульвару. Чуждо было до уныния.

Вспыхивали огни магазинов, все ехало, шло, визжало, пыхтело, переваливалось, толкалось, скрипело, звенело, колыхалось, переливалось… двигалось, не двигаясь, точно заводная игрушка бегала по кругу.

– Суетня-то, Господи, – вздыхала Анюта.

Петр пожимал плечами.

– Известно, столица. Я в Петербурге извозчиком три месяца ездил раз… Ну, тоже…

– Нет, здесь люди все какие-то куцые. Я с графиней тоже в Петербурге была. Не люблю я этого.

– Конечно. Если кто не привыкши, а к своему делу дома приставлен.

Анюта спешила домой. Чужой город не занимал и не соблазнял ее. Вот только и есть в нем, что этот свой человек, со своей стороны.

Раз, перед вечером, уже к весне, сошлись они у одного садового мостика. И Петр сказал ей:

– Кабы мне теперь домой вернуться, я бы вас за себя взял, Анна Митрофановна. Пошли бы?

Она вся раскраснелась.

– Я к деревенской работе привычная. У графини ведь я так пока что. Она любит своих девушек брать. Поедет назад – я домой уйду.

– Пошли бы, значит, за меня-то? В Рышкове наш дом хороший был, сами знаете… Одна невестка, братняя, это, жена… Ну и отец.

Вдруг остановился. О чем говорят? Ведь ничего этого нет…

– Но как, значит, теперь я пролетарий и эмигрант, то вы домой приехавши, за другого парня выдете…

– Никогда я вас, Петр Сидорович, не забуду, – сказала Анюта и заплакала.

– Нам уж не до того, – продолжал Петр жестоко. – Нам чужой хлеб теперь осталось есть, да и его нету… Куда пойдешь? Своих много, чересчур даже… Лихом не поминайте…

Анюта плакала.

– Что уж вы… Может, Бог даст…

– Бог даст? Чего там Бог даст? Может быть, и Бога-то никакого нету…

Анюта испугалась, и даже плакать перестала. Глядела на него серыми, простыми глазами.

– Как так нету? Бог-то, Он видит… Петр помолчал, насупившись.

– Видит, да не слышит. Правду говорили товарищи: врут все попы… А коли и не врут, так где Он, Бог-то? Здесь, что ли? Там Он у нас остался. Сюда не хватает.

– Петр Сидорович, – залепетала Анюта, хватая его за рукав. – Я вас никогда не забуду и не покину никогда… Вы не отчаивайтесь. Бог через добрых людей помогает. Что тут-то жить? Какое уж житье? Лучше, коли что, дома помирать… А здесь что?

Уж совсем весна пришла – и не заметили. Вверху где-то весна была, в небе, а камни не потеплели, все такие же. И люди все так же, одинаково, лились, переливались, ехали, звенели и шумели, все так же, не больше, хотя был праздник. Графиня сказала Анюте, что праздник, что Пасха. Анюта удивилась. Какая же это здешняя Пасха? Не похоже. Ничего нет.

И еще что-то сказала ей графиня, от чего у Анюты сердце захолонуло сначала радостью, а потом болью, и боль и радость вместе сплелись в непонимающей тоске.