Выбрать главу

Счастливое настроение не покидало его. Он весело укладывал свои чемоданы, разбирал старые письма, бумаги… Даже Москва ему стала мила в эти теплые, ясные дни. В мае везде хорошо. И он часто с удовольствием наблюдал, как вдруг сразу потемнеет небо, набегут темно-лиловые тучи, странная тень ляжет на белый дом против его окна и глухо загремит отдаленный гром. Извозчики поднимают верх над пролетками, а вот бежит девчонка из мелочной лавки и ветер так и треплет ее волосы. Гром все слышнее, молния освещает всю комнату – и вдруг пойдет частый-частый дождь, закроет все, точно сетью, шумит и гнет молодые листья березы в палисаднике. Когда перестанет – по улицам текут целые реки, журчит вода в канавах и тащит за собой щепки, стружки, бумагу, старый башмак… Ребятишки с голыми ногами бродят по лужам; дворники выметают сор прямо в канавы – вода унесет… А небо опять чистое, дышать легко, и солнце еще ярче освещает мокрые камни тротуара и потемневшие заборы.

В один из таких дней Люба позвала Новоселова ехать с ней, с барышнями Ступицынами, еще с несколькими студентами в Нескучный сад.

Новоселов не хотел ехать. Алевтина смущала его радостное настроение; ему казалось, что он виноват, что не сумел кончить начатого, остыл к делу и бросил, а другой на его месте смог бы заслужить доверие этой девушки, стать ее другом и помочь «живой душе». А они последнее время и не видались почти.

– Собой был занят, мечтами своими, – сердился он на себя. – А это все – так, мимоходом, – явился, сейчас Спенсера, развивать… А теперь – извините, собственные дела… И даже не желает встречаться… Гадость какая! Нет, еду в Нескучный сад!

Новоселов еще первый раз этой весной был за городом. Он шел по сырой дорожке рядом с Тиной – все сейчас же разбрелись в разные стороны – и чувствовал, что его счастливое настроение растет. Солнце зашло – и небеса были прозрачны и пусты, как никогда не бывают днем. С душистых березовых веток, наклоненных над дорожкой, падали капли недавнего дождя. Пахло сырыми листьями, землей и желтыми весенними цветами.

Тина и Новоселов вошли в круглую беседку. Беседка была ветхая, с кривыми столбами и почерневшими скамейками. Узкая, крутая тропинка вела в овраг, сплошь заросший кустами и деревьями; тропинка то светлела между зеленью, то пропадала; издалека слышались всплески весел и голоса на реке.

«Неужели она не чувствует, как хорошо? – думал Новоселов. – Неужели ей не хочется, как мне, бежать вниз, в этот овраг, быстро-быстро посмотреть, что там… Там, верно, так хорошо, у ручья. Неужели ей ничего не хочется?»

Он взглянул на Тину.

Она сидела такая же бледная и простая, так же равнодушно сложив руки на коленях, как в своих душных московских комнатах, и смотрела пред собой.

Новоселов был бесконечно далек от любви к ней; но ему опять стало жаль ее сердцем, глубже прежнего, и стыдно за свое счастье, которому она, тоже человек, была так чужда.

– Алевтина Евстафиевна! Она обернулась.

– Я с вами давно не говорил… Вы помните, вы тогда соглашались со мною… Вам трудно здесь жить… И так в самом деле нельзя жить… Стыдно пред собой и пред людьми… Я понимаю, одной вам невозможно; вам надо помочь – и я готов вам помочь. Только надо сразу решится на серьезный шаг, порвать, тут понемногу нельзя… Решайтесь, у вас есть воля… Я еду за границу, хотите, я все узнаю, устрою для вас? К осени вы приедете, я помогу вам вначале, потом стану писать вам… Хотите, сделаемся добрыми товарищами?

Он был взволнован. Он сам увлекался своими словами и взял ее за руку.

Тина подняла глаза и помолчала.

– За границу? – спросила она. – Зачем же за границу? Новоселов не ответил.

– Я вам давно хотела сказать, Михаил Сергеевич, да все не приходилось. Папаша велел передать. Место для вас хорошее есть, в мировые судьи. Здесь даже, в Москве. Только надо вам поехать к дяде Егор Васильевичу, он вас к своему знакомому свезет; на первое трехлетие наверно выберут, а там и на второе, вероятнее всего…

Новоселов растерялся.

– То есть как, зачем?.. Мне в мировые судьи?.. Но ведь я за границу…

– Да отчего же? Здесь у нас можно хорошо устроиться. Новоселов начал понимать ее.

– Но ведь я учиться еду. Работать… – повторял он. – Я уж уложился, мне нельзя.

Тина помолчала.

– Вот как… – сказала она наконец. – А я думала… Папаша рассчитывал, что мы… Тем хуже для вас; такое место, да еще в Москве, трудно достать, – прибавила она хладнокровно.

Новоселов увидал, что ему не грозит никакая опасность, что эта девушка не ловит и даже не ищет его; но сердце у него сжалось. Он посмотрел на Тину – и вдруг что-то неживое почудилось ему в этих бесцветных, спокойных глазах и ровной бледности некрасивого лица. И ему стало ясно, что она вся, эта девушка – мертвая, что и Спенсер, и Милль – только одежда, идущая к ней так же, как к Варе ее пунцовые ленты…

– Ну, пойдемте, – сказала Тина. – Я ноги промочила.

И в каждом ее слове, в звуках ее голоса Новоселов чувствовал ту смерть души, пред которой бессильно все человеческое участие и всякая жалость.

Ненадолго*

Кругом песок, песок; кое-где короткая трава, плоские лужи с грязными берегами и много ветряных мельниц. Около хат – ни кустика. Ту деревню зовут уже счастливой, где перед колодцем стоит корявая верба.

У господского хутора разведен сад – и хороший сад. Подальше, правда, идут деревья малорослые, вишенье да сливы, но ближе, к пруду, есть две славные аллеи, совсем темные, одна кленовая, другая – из белых акаций и широколистых грецких орехов.

Тянется, тянется лето – и конца ему не видно. Кажется, уже целую вечность Любочка живет здесь, гуляет по кленовой аллее в белых батистовых платьицах с голубым кушачком и пишет письма подругам. А между тем она только в конце мая сдала последний институтский экзамен.

Любочка поклялась Варе Бутыркиной и Маше Бем говорить всю жизнь одну правду, и уже начинала быть неискренней. Она писала им, что блаженствует, не видит, как летят дни, что кругом тишина, дивная природа, цветы, что сестра ее – премилая, а дядя не наглядится на Любочку, исполняет все ее прихоти. «О, если б век прожить в этом тихом уголке!» – заключала она свои послания.

Что-то мешало Любочке написать, как ей порою бывает тоскливо. Дядя больше отдыхал на широком кретоновом диване; бабушка ворчала в своей комнате, а сестра Клавдия казалась Любочке ужасно несимпатичной.

Это было не удивительно. Клавдия Ивановна относилась к Любочке злобно. Она и сама не ожидала, что так выйдет.

Когда Любочка тоскливо шла по аллее, подняв глаза наверх, Клавдия Ивановна следила за ней с террасы и говорила про себя:

– Поскучай, поскучай! Молодая девица с голубым кушачком!

Клавдия Ивановна жила, как птица небесная. Ничего не делала, читала романы, грубо говорила с дядей и бабушкой и только шлялась по песку. Она обладала здравым смыслом и скоро догадалась, что ни к чему не пригодна, да и не за что ей браться; кроме того и наружность у нее была некрасивая. Это-то ее больше всего и злило. А когда злости не хватало и хотелось быть доброй, она утешала себя мыслью, что наружность не играет большой роли в жизни.

Однако сестра Люба ее возмутила. Она и сама не знала, что, собственно, в Любочке такого возмутительного. Мало ли кукол розовых да белых. Самой Клавдии минуло уже двадцать пять лет, а по уму она была сущее дитя. И не любила думать – мысли к ней все злобные приходили.

Когда начинались лунные ночи, она до утра просиживала в саду и попеременно то плакала и жалела себя, вспоминая обрывки романов, и представляла, как было бы хорошо… и какая она несчастная, – то опять зевала и куталась в свой платок.

Кроме злобных мыслей и сантиментальных мечтаний, у Клавдии ничего в голове не было. Куда! Ей едва и на это хватало времени.

Дядя и бабушка давно рукой махнули «на эту дуру», как они говорили. «И замуж ее не выдашь: толстая да черная, а уж характерец…»