– Нет, извините, я не пойду, – надменно отозвалась Вейденгаммер. – Я не маленькая. Это непозволительная вещь для молодой девушки.
– Ну и сиди, Вейденгаммерская, молодая девушка! – закричала, вся вспыхнув, Анюта Кузьмина. – А мы пойдем! Вставайте же, mesdames!
Она расширила свои круглые глаза и теребила меня и Дэй. Дэй, впрочем, довольно бесцеремонно отстранила ее.
– Я ведь, кажется, просила вас, Кузьмина, так за меня не хвататься. Я не люблю. И чего вы? Без вас пойдут.
Кузьмина обращалась с подругами бесцеремонно и дружественно и, кажется, совсем не замечала, что в их отношении было что-то брезгливое, хотя и фамильярное.
Дэй не ошиблась, сказав, что мы пойдем. Мы не устояли против соблазна увидеть актрис и оружие и на цыпочках пробрались к таинственной комнате через спальню m-me Ролль. Другого хода мы не знали.
Вейденгаммер, подняв нос, осталась в коридоре.
Дверь была не заперта. Мы вошли в большую квадратную комнату, сплошь устланную ковром. На стенах действительно висели кривые ржавые сабли, а над низкою оттоманкой я увидела портрет офицера с крутыми усами – вероятно, самого хозяина – и картинку, изображающую раздетую женщину. В комнате стоял крепкий и приятный запах хороших сигар.
Дэй вытащила откуда-то альбом, и мы столпились у стола, как вдруг за стеной послышался шум. M-me Ролль пришла к себе, и путь был нам отрезан.
Сначала мы думали, что она уйдет. Но мы услыхали, как она велела горничной подкатить к окну кресло, опустилась в него своим грузным телом и, вздыхая, принялась раскладывать пасьянс.
– Mesdames, вот другая дверь, – прошептала курчавая Линева. – Я посмотрю, нет ли выхода в коридор.
Она прокралась туда, но через минуту воротилась и с отчаянием объявила, что там спальня, а за спальней маленькая передняя и отдельный выход на улицу.
К довершению несчастья, маленькие звонкие часы на письменном столе пробили три. Учитель истории нас ждал.
А сквозь плохо притворенную дверь безнадежно слышалось щелканье карт и шорох шелкового платья начальницы.
Вдруг кто-то постучался, потом вошел в комнату m-me Ролль. Мы явственно услыхали звон шпор. Офицер вернулся.
Он говорил о чем-то с матерью. Сколько минут прошло, мы не заметили. Мы ждали.
И действительно офицер очутился на пороге комнаты. Он с изумлением глядел на пансионерок, похожих на стадо глупых, испуганных овец.
– Как! У меня гости? – сказал он, усмехаясь. – Maman! Взгляните, какое здесь милое общество!
Я не думаю, чтобы офицер желал нам зла. Он просто не знал, как велик наш проступок и какая великая кара нас ожидает.
M-me Ролль с одного взгляда поняла дело.
– Будьте добры, – произнесла она, – пойдите в мой кабинет. Я сейчас приду.
Мы гуськом двинулись вон мимо улыбающегося офицера. Я шла последняя и видела, как он особенно учтиво поклонился розовой Леле Дэй, а когда мимо шла Кузьмина, он отвернулся и перестал улыбаться.
В кабинете мы целые полчаса слушали грозную речь начальницы. Объявив, что в продолжение недели мы каждый день остаемся до шести часов и что это наказание еще слишком легкое за наш неприличный поступок, m-me Ролль вдруг совершенно неожиданно набросилась на Кузьмину:
– Это вы все затеяли, я не сомневаюсь! Вы первая выдумываете гадкие шалости, вы самая дурная девушка во всем пансионе! Давно бы вас следовало исключить! Не беспокойтесь, я сегодня же напишу вашей тетеньке, как вы себя ведете! Ступайте все теперь, а с вами, голубушка, я еще поговорю!
Леля Дэй молча кусала губы. Кузьмина тоже молчала, но когда мы все, пристыженные, вышли в коридор, она вдруг заревела, – прямо заревела, а не заплакала, – и бросилась па то самое окно, где мы сидели раньше. Теперь там никого не было. Вейденгаммер занималась в зале с учителем истории.
Я остановила в дверях Лелю Дэй.
– Послушайте, почему вы не сказали, что это не Кузьмина затеяла идти?
– А вам что за дело? Да и как не она? Ведь она же всех тянула и визжала? А теперь ревет. Отправляйтесь утешать ее.
И Дэй захлопнула дверь.
Я действительно пошла к Кузьминой, забыв урок истории. Не то, чтоб я жалела Анюту, но меня интересовало общее отношение к ней и то, что я сама начинала говорить с нею, как другие, полупрезрительно, а причины этому не знала.
Анюта лежала грудью на окне и продолжала плакать.
Я постояла некоторое время молча, потом сказала:
– Перестаньте, Кузьмина. Чего вы плачете? Ведь мы все наказаны.
Кузьмина подняла голову и взглянула на меня своими широкими заплаканными глазами.
– А зачем она… – голос ее прервался, – зачем она так на меня… орала?.. Все были… а она на меня бросилась… И всегда, и всегда на меня… У всех я самая виноватая.
Я села рядом с Кузьминой, на окно, и принялась утешать ее. Она почти не слушала меня, а через минуту уже смеялась, рассказывала мне какие-то пустяки. Но когда я хотела уйти, она вдруг сжала мою руку своими маленькими ручками и сказала:
– Останьтесь со мной. Вы мне ужасно понравились. Хотите, будем на «ты»?
И Анюта глядела на меня пристально, мигая круглыми глазами. В эту минуту я подумала: «Как ее глаза похожи на птичьи! И вся она какая-то утка. Утки так мигают, часто-часто… И ходить она с перевальцем – совершенная утка-Смешная и бедная».
В первый раз мне стало искренне жаль Анюту. Я подала ей руку и сказала:
– Ну, хорошо. Будем на «ты».
В одном из московских переулков, недалеко от Успения на Могильцах, был серый деревянный домик. Он очень походил на все домики в переулках: такой же длинный, немного покосившийся на один бок; сверху стоял мезонин колпачком, в три маленьких окошка, и, как большинство других домиков, он граничил на обе стороны с дощатыми заборами садов. Из-за заборов наклоняли свои ветки прозрачные березы и другие деревья. Над подъездом был сделан железный навес, на углах которого торчали две узенькие водосточные трубы, устроенные в виде драконов с разинутыми ртами. Железо заржавело, а маленькие желтые драконы смотрели совсем беспомощными старичками.
На двери висела старая металлическая дощечка. Чернота букв кое-где стерлась, но все-таки можно было прочесть:
«Акушерка
Марья Платоновна Тэш».
Марья Платоновна занимала весь дом, да он внутри оказывался и не очень большим: четыре комнаты внизу да две в мезонине, где жила бабушка, седая старушка в белом чепчике с длинным, неприветливым лицом. За детьми ходили няни, которые постоянно менялись, потому что жалованье им казалось недостаточным.
Дети звали Марью Платоновну Машей, старушку в чепце – бабушкой; им было известно, что они не все родные между собой, что родители их живут далеко, но что, тем не менее, они должны любить и уважать их и всячески эту любовь выказывать, когда приезжают папаша или мамаша. Впрочем, приезжали они только к Ване и Анюте, которые были родные брат и сестра. Надя же раз только видела свою тетю, а потом ей сказали, что она должна быть очень послушной, потому что ее родители умерли. Надю это известие не особенно огорчило: она была бабушкина любимица и бабушка постоянно держала ее при себе, не позволила отдать никуда учиться и кормила имбирными лепешками.
Анюта и Ваня с молчаливою завистью глядели на эти лепешки. Марья Платоновна, или Маша, как они ее называли, не давала им лепешек. Марья Платоновна была бездетная вдова и жила с достатком. Практика у нее случалась довольно частая. Вся фигура Марьи Платоновны была полна достоинства, даже важности. Широкая, еще молодая, с белым приятным лицом, она, казалось, такою родилась, такою умрет и никогда не состарится. Глаза у Марьи Платоновны были светло-серые, выпуклые и незлые. На голове она носила черную кружевную косынку и сильно хромала: она еще в детстве вывихнула ногу и ее не выправили.
Для Вани и Анюты было очень обычно, что папаша с мамашей приезжают из своего имения в Польше, целуют их, дарят неинтересные игрушки и уезжают, и опять все по-прежнему. Ваня один раз принялся расспрашивать Марью Платоновну, где имение папы и мамы и отчего они не живут дома, но Марья Платоновна сухо объяснила ему, что детям в деревне жить нельзя, потому что нужно учиться и скоро его отдадут в гимназию.