Лидия Ивановна сшила себе несколько нарядных батистовых платьев и засыпала каждый вечер в радостном нетерпении.
Скуки не было. Наконец-то она узнала, какое естественное занятие молодых дам! Это так просто! И не надо скучных вопросов: для чего? что выйдет? Время существует для того, чтобы его весело проводить. А до всего остального – какое дело!
Августовская ночь была темная, пыльная и ветреная. Набережная Фонтанки между Симеоновским и Цепным мостом, усаженная деревьями, казалась совсем пустынной. Изредка проезжал извозчик, и копыта его клячи с резким, тяжелым звуком падали на асфальтовую мостовую. У ограды садика перед Инженерным замком порою мелькали какие-то фигуры и быстро исчезали за ветками еще густых деревьев.
Девушка среднего роста, довольно полная, раза три прошлась взад и вперед. Она, очевидно, ждала кого-то. Благодаря белому платку на голове, – ее нетрудно было заметить, хотя сухой и теплый ветер совсем задувал огни фонарей.
Девушка опять повернулась и пошла тихо, вглядываясь в темноту. Вдруг она заслышала мелкие, но звонкие шаги – и через минуту очутилась перед Корвиным. Шинель у него была застегнута, шапка сдвинута слегка назад.
Хотя девушка и узнала его, однако спросила:
– Это ты, Лаврентий?
– Сам своей персоной. По вашему же письму. Что угодно?
– Скажи мне по совести, Лаврентий, зачем ты из лагеря приехал? К ней опять?
– Я вас, Агаша, откровенно говоря, не понимаю. Какое такое право вы имеете меня выслеживать? Когда это я уверял вас в своих чувствах? Я, напротив того, говорил, что по всем вероятиям свадьбе нашей не бывать. Ну, были вы у меня два раза в лагерях, ну, и что ж из того? Я это отлично понимаю, что мать вас строго держала, и после захотелось вам на своей воле погулять. А шестьдесят рублей ваши брат вам с благодарностью не далее первого сентября отдаст.
– Да что мне эти шестьдесят рублей! – прошептала Агаша. – Ты мне скажи, зачем ты из лагеря приехал? На душеньку свою любоваться? Уж и красавица теперь стала…
– Какова бы ни была, да нам мила, – произнес Корвин, но довольно задумчиво.
Агаша стояла, прислонившись к ограде. Белый платок ее мутно белел в темноте.
– Лаврентий! – выговорила она еще тише и от волнения сильнее пришепетывая. – Лаврентий, я тебе эти шестьдесят рублей прощу, и коли брату нужно, я ему еще пятьдесят дам, а не видай ты ее – ну, что тебе! Поезжай нынче же в лагери обратно, а немного времени спустя и я туда приеду. А? Знаю, что не мила я тебе теперь, да за что же гнать-то меня? Гнать-то причины нет…
Корвин на мгновение задумался в нерешимости. Брат его не только не мог отдать Агаше скоро взятые шестьдесят рублей, но опять попался, и отец уже написал подозрительное письмо. Выпутываться было необходимо. Однако в темноте он сделал презрительную гримасу и сказал:
– Ты не воображай, пожалуйста, что брат Петька очень в твоих деньгах нуждается. А гнать я тебя не гоню. Приезжай, пожалуй, в лагерь в тот четверг. Да уж и деньги кстати привози. Я брату скажу.
– Голубчик, Лаврентий, ты не веришь, я тебя так люблю! – воскликнула Агаша, всплеснув руками. – Я истомилась вся. Не видай ты ее, Лизку! Фальшивая она. У нее и до тебя был мальчик. И теперь вот ребенок. Ведь это ничего неизвестно. Мало ли за ней зиму ухаживали! И Васька егерь, и мало ли!..
– Молчи ты, тоже! – прикрикнул Корвин. – Завела опять. И если ты Лизавете обо всех наших делах слово скажешь – я решительно говорю: ни за что не отвечаю.
И тут на Корвина не шутя напал панический страх, что обо всем узнает Лиза, прогонит его. Потерять, не видеть Лизу ему казалось невозможным. Он подумал было, не бросить ли Агашу, не сказать ли ей напрямик, чтобы она убиралась, не уйти ли теперь от нее?
Но ни голос, ни руки, ни ноги не могли сделать нужных для того движений, а напротив, он сейчас же зашагал рядом с влюбленной Агашей, беспрекословно пошел ее провожать, только в горле у него были слезы, а в сердце ужас перед будущим и несознаваемая, но нестерпимая жалость к самому себе.
Листья деревьев парка на Петербургской стороне успели побледнеть, потом покраснеть и даже кое-где потемнеть во время сентябрьских дождей, когда вдруг, в самом начале второго осеннего месяца, солнце опять выглянуло и робко заблестело на увядающем небосклоне. Небо уходило вместе с солнцем: солнце стало дальше, небо стало выше и бесцветнее, точно глаз не мог уже уловить слишком далекой синевы. Поникшие, ярко-желтые на верхушках деревья стояли не шевелясь, в грустном ожидании. Внизу, на промокших насквозь дорожках, где лежали длинные-длинные полосы солнечного света и вороха упавших листьев, веяло сыростью и открытой могилой. Был праздник, но какой-то слишком торжественный, слишком серьезный, невеселый праздник.
И богатые, и бедные обрадовались солнцу.
Мчались коляски, медленно тянулись извозчики, направляясь к Островам. На тротуаре, около одного из самых грязных домов Кронверкского проспекта, стояли, взявшись за руки, три девочки. Они смотрели не на проезжавшие экипажи, а мимо, в одну сторону, точно ждали кого-то.
Девочки были – три младшие дочери чиновницы Анны Маврикиевны – Олька, Лелька и Сонька. Мать велела им сторожить, когда приедет барыня, и указать ей дорогу в квартиру.
Барыня вызвалась крестить новорожденного сына Лизы, которая находилась в то время у Анны Маврикиевны.
Почтенная дама любила оказывать услуги и даже обижалась, если этих услуг не принимали. Когда с Лизой случилось «несчастье», она почему-то страшно взволновалась и с великодушием необъяснимым предложила Лизе переехать к ней. По выздоровлении Лиза снова должна была возвратиться на прежнее место, к Лидии Ивановне; только барыня, наслышавшись разных ужасов о воспитательных домах, где бедные дети мрут, мол, как мухи, – решительно запрещала Лизе отдавать туда ребенка, а лучше пристроить его куда-нибудь на «вольное воспитание».
Подозрительная Лиза с недоверием принимала все ласки Анны Маврикиевны. Зная, что хорошее люди делают друг другу за деньги, она боялась, что чиновница потребует с нее неимоверное количество денег за содержание и уход во время болезни.
Ребенок родился худой, маленький, со странной бледной головой на тонкой шее. Глаза у него были большие, удивленные и круглые; он редко плакал и мало спал.
Квартира Анны Маврикиевны сделалась еще теснее. Очень холодная зимой, темноватая, квартира эта вечно была наполнена визгом, ревом, спорами, запахом вчерашних щей и сохнущих над плитой пеленок. Анна Маврикиевна изворачивалась, как могла, но все-таки сорока пяти рублей в месяц не хватало на большую семью: кроме четырех девочек, в доме был еще мальчик, родившийся месяцев шесть назад. Муж-чиновник, слабый, робкий, худой и преданный, напрасно пытался найти переписку. А когда Анна Маврикиевна исчезала на целый вечер к соседке играть в преферанс, что было ее слабостью, муж терпеливо укачивал ревущего полугодового сына.
Иногда, впрочем, дела семьи поправлялись – например, осенью, после того как девочки проработали все лето в Зоологическом саду… В день крестин новорожденного сына Лизы Анна Маврикиевна решила не ударить в грязь лицом.
Старшая, Зойка, прибрала комнаты и даже отворила форточку. Накрыли в зале стол новой скатертью. Принялись готовить обед. Барыня, крестная мать, должна обедать одна в зале, – для нее взяли телячьи котлетки; остальные гости пообедают после, в спальне, не торопясь.
Корвин уже здесь, аккуратный, чистенький и смущенный. В детской на кровати, в беспорядочной груде тряпок, тихо копошится ребенок, молча, медленно и беспрерывно шевеля тонкими членами, точно серьезный и больной паучок. Корвин все стоит и смотрит на ребенка – и в сердце у него поднимается бесплодная жалость и нежность. Лиза сидит в зале на стуле, бледная, но довольная. Она рада, что Корвин смотрит на ребенка, и начинает чувствовать к «солдату» иное расположение, помимо его смазливости и уменья танцевать.
В зале уже сидит и крестный отец, брат Корвина, злополучный конторщик Петька. Он, впрочем, с виду весьма элегантен, говорит развязно и тонко, и даже осмеливается вставлять французские слова, произнося их осторожно и правильно.