«Ольга Ивановна! Первым долгом посылаем поклон. Получили письмо с тремя рублями, за что благодарны. Но теперь Петю привезти без расчета как-то сумлительно. Так как вам известно, как он воспитан, у нас он ведь парное молоко пьет, не даром будете платить. С самого с вашего бракосочетания мы от вас почти что ничего не получаем. Я думаю, необидно вам рассчитаться как следует, сын ваш был убогий, он у нас получил здоровье. Бог накажет, кто добрые дела забывает. Теперь за вами за восемь месяцев, вы постарайтесь прислать десять рублей, а на остальные осьмнадцать форменную расписку, тогда я привезу Петю. Старайтесь сделать, как лучше. Ах! Трудно ребенку с мамкой расставаться, он вдруг не может перенести, надо помаленьку отвыкать. Он для меня сын родной, я год цельный все плачу, как я расстанусь. Деньги и расписку форменную присылайте, без расчета не привезу…»
Ольга прочитала письмо и залилась злыми слезами. Было ясно, что надо добыть десять рублей все равно где. Прошел почти целый год после ее свадьбы с Никанором, а Петя все еще жил в своей чухонской деревне. У Ольги родился другой сын, Костя, толстый ребенок с глупым видом. Сама Ольга похудела, опустилась, ходила растрепанная и оборванная. В узенькой комнатке с промерзающими косяками окна и отстающими обоями в углу было то невыносимо холодно, то удушливо жарко и всегда пахло детскими пеленками. Вдоль стены стояли кровать, мягкая скамейка в виде дивана, обитая полинявшей шторой, и комод с филейной салфеткой. Над комодом довольно криво висели бледные фотографические портреты Ольгиных подруг, а повыше – портрет графини, которая совсем Ольгу покинула, привязалась к новой «камеристке» своей Эмилии, раскисла и уехала за границу. В переднем углу висели образа, те самые, свадебные. Немножко на отлете, пониже Спаса, висел выцветший портрет отца Иоанна Кронштадтского. А еще ниже, совсем на середине «святой» стены – хорошая гравюра с «Тайной вечери» Леонардо да Винчи. Эта гравюра попала к Ольге от графини. Никанор долго рассматривал ее, не зная, причислить ли ее к образам или к картинкам. И наконец, в нерешительности, повесил ее на булавочках хотя и на святой стене, однако пониже отца Иоанна.
Никанор оказался не очень дурным мужем. Правда, он по службе не преуспевал, жаловался на безденежье, стонал, что женился на Ольге, когда мог «при его наружности и способностях» взять любую купчиху, однако не пил, не курил, маленьким сыном своим даже гордился. Сначала Ольга думала, что заберет его в руки, но Никанор был непобедимо упрям и зол. Он легко плакал, казался мягким, как тряпка, но и, рыдая; повторял: «Погоди, погоди, я тебе отплачу», и если чего не хотел, то никакие силы его не могли заставить это сделать.
С самой свадьбы Ольга зарвалась, и так они и не могли поправиться. За Петю не платили и наконец решили его выписать, потому что дома он при других не будет стоить четырех рублей. Об усыновлении его Никанор молчал. Однажды Ольга завела речь, но он вдруг злобно усмехнулся, и она невольно умолкла.
Ольга с радостью оставила бы Петю в деревне, будь деньги. Но денег не было, и выбора не было. Когда еще с прежними долгами расплатишься.
Никанор с утра сидел в погребе. В окно узкой комнаты четы Полушниковых едва проникал осенний свет, отраженный от серой противоположной стены. Стена отстояла так близко, что ни одного кусочка неба нельзя было видеть из этого окна, даже нагнувшись. Ольга сложила деревенское письмо, отерла слезы и, машинально забавляя ребенка, который хотел спать и куксился у нее на руках, ломала голову, откуда взять десять рублей. Чем дольше мальчик останется в деревне, тем труднее будет его выкупить… А там, пожалуй, через суд станут требовать… Ольга была опытна и знала твердо, что «люди довольно низки».
В это время дверь нерешительно скрипнула… Ольга укладывала ребенка около постели, не сразу обернулась; к тому же темно-серые сумерки повисли в комнате и узнать вошедшую закутанную фигуру казалось трудным. Однако Ольга, приглядевшись, не без удивления спросила:
– Ты, Маша? Откуда такая?
– Я и есть, – ответила гостья. – Только ты не кричи. Я к тебе пока, тут и останусь. Можно, что ли?
– Да раздевайся скорее. И рассказывай, откуда ты взялась. Ведь уж второй год тебя не видать.
Маша медленно принялась раскутываться. Развязав шали и платки, она оказалась рослой, видной девушкой, с приятным, довольно свежим и обыкновенным лицом и стриженными, как после болезни, волосами. Она села около стола и оглядывала комнату. Ольга зажгла жестяную лампу и принесла кипятку для чаю.
– Вот как живете, – проговорила Маша. – Бедно живете. Ольга обиделась.
– Как ни как, да по закону, – проговорила она не без ядовитости. – Ну, а Модест Аполлонович – здоров?
– Что в законе, что без закона – редко, когда счастье, – усмехнулась Маша. – Я вот тебе про Модеста-то и расскажу.
– Да ну, говори ты толком, – торопила Ольга, которая горела от любопытства.
– Толком и расскажу. Видались мы с тобой позапрошлой весною. Сколько раз этот самый Модест нас с тобою шоколадом угощал? То у Андреева, то у Исакова. Потом однажды ужинали в ресторане. Ты была, еще кто-то из девушек и он. А какой он сам-то, помнишь? Разве сказать, что парикмахер? Никогда! Барин, из самых франтоватых, аристократов, присяжный поверенный какой-нибудь… И насчет дам он, насчет обращения…
– Да это сейчас видать было, что он на дам зол, – вставила Ольга, слушавшая с жадной внимательностью. – Ну и что ж, вы с ним познакомились? А место? Ведь у тебя место на пятнадцать рублей было… Вот место!
– А слушай, – продолжала Маша, прикусив кусочек сахара и схлебнув чай с блюдечка. – Он мне и объяснял, почему он должен быть победительный для женского пола. Потому что он дамский парикмахер в шикарной парикмахерской на Невском. А дамский втрое получает против мужского, если он с обхождением и способен. У Модеста большие способности. Многие дамы, как приедут, сейчас: «А где мсьё Модест?» И никого больше не хотят. А то на дом требуют. Он очень много по-французски знает и тоже из заграничного. Впрочем, ты сама могла все это видеть. Ну, и тем он меня чрезвычайно поразил, что такой человек, с образованием и все другое, вдруг передо мной на коленях, и что обожаю, и люблю, а сам в рыдании. Ну, я от места отошла и с ним на Троицкой в комнате и поселилась. Там мы у хозяйки посейчас и жили, а теперь я скрываюсь.
– Как скрываешься? Почему?
– Да очень просто. Все это у нас хуже да хуже пошло. Совсем он обращение переменил. У меня в Покрове сын родился – ну, он, конечно, на это очень зол. Зачем, мол, сейчас же и ребенок? Это, говорит, связи, расходы, да к тому же и совсем немодно: сию же минуту и ребенок! Очень на меня обижался. Как родился ребенок, я долго больна была, а потом он уж вовсе зверем стал. Я говорю – ну, отдай в Воспитательный, а он меня как ляскнет, больную-то: сама плати двадцать пять рублей! А у него деньги есть, я знаю, только ему на другое нужны. Я, погодя немного, опять: отдай в Воспитательный! – Он опять ляск, даже в глазах круги. Ну, что это за обращение? А сам все поедом ест. Это даже очень низко. Вот я и удумала штуку.
– Смотри, – сказала крайне заинтересованная Ольга. – Он тебя так и вовсе бросит.
– Эка, хватилась! Да на что он мне нужен? Я его с обращением любила, а не мужика. Я ему написала записку, что не увидит он меня ни на этом свете, ни в будущем, потому что я больше не существую, а сама скрылась. Скрылась, а ребенка ему оставила.
Ольга всплеснула руками.
– Вот так раз! Куда ж ты теперь деваешься? А ребенка-то зачем оставила?
– А пускай. Все знают, что его ребенок. Небось не отвертится теперь, заплатит двадцать пять рублей, свезет в Воспитательный. А я, как узнаю, что он свез – сейчас на прежнее место пойду. Очень зовут опять, прибавку даже обещают. Пока у тебя побуду, а то он меня найдет, кинет мне ребенка – куда я тогда?
Ольга засмеялась.
– А и хитрая же ты, Машка! – с удовольствием сказала она. – Только, увидишь, он тебе номерка не даст. Так и не найдешь потом ребенка. Ты бы сама лучше в Воспитательный свезла. Шут с ним – связываться? Уж неужели не прикопила двадцати-то пяти рублей?