Вдруг к Серафиме:
— Что скажет критический критик? Визжит? Разложиться успела: в чулане цветовню устроит.
Рукой на профессора:
— Дюже кричит: его к чаю тащите!
Как гиппопотама пыхтящего, — приволокли; усадили; обтерли усы; и он, став простецом длинноусым, весьма удивлялся: усами:
— Прекрасная-с комната!
Глазиком на Серафиму:
— Мне каплю бы в глаз: плохо вижу.
Коснулась волос; и — погладила.
— Эк, набалуете, — Киерко ей, — мне его.
Улыбнулась в колени себе:
— Не беда: не балован.
— И то!
И профессора хлопнул в колено он:
— Ум-то — жучище; силеночка, что комаренок; а сила-то, брат, закон ломит; и даже — поправки; твоя математика — шахи и маты тебе.
Серафима с досадой мотнула головкою; пальчик — на ротик; и лобиком сделала: «Шу!»
— Ну, — не буду, не буду!
Она с наблюдательной скрытностью тискала скатерть, не глядя на них; ей казалось, что чем он небрежней, тем более щедр на слова, тем скупее: хитрёш, не проронит полушки ненужного слова: все в дело; и — властвовать любит.
И тут, невзначай, как волосик, сняла с себя взгляд Никанора, который, как дева с бородкою, шел на нее из угла:
— Не люблю себе всякой добрятины: Тителевы, — так и все — злые, острые, преблагородные люди: так, эдак!
И — вдруг:
— Не подумайте, что я — так чч-то: против дружбы, — так чч-то — Николай Терентьича с братом, Иваном, — Терентия то есть!
Она и не думала, но понимала, что здесь, в этом доме, магнитная сила, влекущая душу профессора к силе устоя, неведомой ей; и боялась она:
— Вы-то чем озабочены?
— Я? Да — нисколько!
Как кляча, пустившаяся курцгалопом, он дернулся: скоком:
— Как видите, — я тут себе: околачиваюсь!
Варвар, вандал, — окурок в цветочные ситцы с прожитом цветочка, вонзил; да и — ахнул: на Киерку.
У Николай Ильича Стороженко
— Да ведь… же… мы?
Киерко в зубы всадил запылавшую трубочку:
— Как же-с!
— Встречались?
— Встречались…
Тянулся на ситчик за белой ромашкою, точно ее собираясь сорвать:
— У… у?
В отсверк стенных переверченных вееров Киерко выфукнул:
— У Николай Ильича Стороженко.
Горошину желтую с креслица снял.
Никанору припомнилось, —
— как анекдотик подносит Владимир Евграфыч Ермилов, как Фриче, тогда еще юный, серьезнеет; бухает с бухнувшим Янжулом спором профессор Бугаев; Сидит Самаквасов; — не лысенький Киерко с Дмитрием, ну-те Иванычем Курским: —
— покуривает!
— А как здравствует Дмитрий Иванович?
— Дмитрий Иванович?
Киерко — в цыпочки:
— Дмитрий Иванович…
Пал на носки и фермату носками поставил:
— Да — здравствует!
Перевернулся, пал в кресле, на локти, просунув профессору бороду в рот, увидавши, что широкоусый простец просит жуткой, «Цецеркиной», шуточки:
— В шахматы?
— Да-с!
— Со мной сядешь? По-прежнему?
— Да-с!
Наблюдательность: с учетверенною силою, как «кодаками», нащелкивала свои снимки.
— Простите, профессор, за «ты»: оно — с радости; сколько воды утекло; эк, — твоя борода-седина: бородастей раскольника.
— Да-с!
— Эк, — моя.
Лихо вытянул клин бороды, своей собственной:
— А? Бородой в люди вышел: косить ее можно.
— Да-с!
— Желтою стала: из русой!
— Как-с?
— Перекисью водорода ее обработал.
— Ну вот-с!
— Нелегальный: скрываюсь я.
— Да-с!
— Оттого и в очках приходил.
Наблюдательность — щелкала; скрытые мысли: о люке, Лозанне, Леоночке, лаборатории.
— В Питер поеду: события близятся.
И рукава перевертывая:
— Эк износились.
И зелень, и желчь.
— Вы бы к Тителеву приучались, профессор: к Терентию Тителеву.
И отсел, и присел:
— Зарубите себе на носу: — Николай Николаевич, — дернулись уши, — в Лозанне живет.
Что тут скажешь? Профессор помалкивал.