— ситцевые маргаритки, азалии, звезды и синие дрызги зигзагов!
Казалось: —
— огромная, черная женщина, павши на землю, сейчас распрямится, — и — перерезая вселенную, руки свои заломивши и бережно сняв этот домик со снега, как чашу с сияющей ценностью, черною орбитою в дали кубовые, руки кубовые окуная в созвездия, —
— Льва,
— Леонид,
— Лиры,
— Лебедя —
— перенесет!
Но не Лебедь, не Лира, не Дева, не ночь припадала к окошку —
— Леоночка!
В черном окне, плавя льдинки, она прилипала и лобиком, и десятью замерзавшими пальчиками к ясным лилиям стекол.
Казалось, — летела, бежала: скорее, — скорее, —
— скорее — на жесткие стекла.
Так — птица: увидев маяк, на него, как на солнце, бросается; птица бросается в смерть.
И ей смерть: видеть, —
— как —
— из-за ситцевых звезд краснопалого кресла старик одноглазый малютке, милеющей личиком, с искрами солнечно-розовых прядок, — приносит свой глаз; а малютка — в сиреневой шапочке, ручками веер раскрывши, как райская птица — на дереве жизни — качается!
— Нет!
И — отдернулась.
* * *Этот ребенок седой — ей давно дорогой, потому что в утопиях, ею растимых, есть корень, ей в душу вцепившийся: за руку взяв старика одноглазого, в вывизги рыва планеты швыряемой, под колесом Зодиака по жизни вести, чтоб вину дорогого, родного, другого, как долг, — пронести!
Пусть несбыточно ей это все; «этим всем» Серафима явилась, ей путь пересекши: ее ревновала, почти ненавидела.
Смерть: преступить порог дома: —
— порог —
— ее рок!
Шарки: шаг пешехода —
на Козиев Третий!
Как шамканье страшных старух…
* * *Успокойся, душа моя, что тебя нет в том, чего тоже нет, что за гущей деревьев, чуть тронутых инеем, шаркает шаг пешехода на Козиев Третий, что ветер из высей отчесывает от деревьев взвив инеев, —
— что —
— с бесполезной жестокостью больно катаемое
и усталое сердце —
— разрывчато бьется.
Ты ищешь чего же, душа моя, и ты чего надрываешься?
* * *— Ты — чего топчешься? Шла бы.
Икавшев тулупом дохнул за спиной.
Вот — Мардарий фонариком из ледника зазвездел; и — погас вдоль заборов: ждут обыска.
Ей ли, порочной преступнице, — переступить порог: рок!
Разговором подергались
Чтобы нарушить молчание, тягостное, Никанор стакан с чаем — холодным, прокисшим, лимонным, — вдруг выбросил вверх:
— За здоровье хозяюшки, Элеоноры Леоновны!
Тут встрепенулся профессор:
— Да, ты, брат, — тащи меня к ней!
— Ну-с, — она-с!
Волосатый из кресла запрыгал кадык, а не Тителев: в кресло вцепясь крючковатыми пальцами, он точно умер.
И — бацнула входная дверь; и — казалось, что кто-то на месте бежит, притопатывая хлопотливо, но в дверь не вбегая:
Легка на помине!
И Тителев бросился в дверь крючковатыми пальцами; в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами.
А Серафима покрылась мурашками: вскрикнулось.
— Что? — Никанор.
Голосок, как звонок, задилинькал в передней:
— Ау?
Серафима забегала: свечку зажгла, став в пороге со свечкою; ротик — кричмя.
— Серафима Сергеевна?
— Я!
И в коричневых мраках просунулась личиком, из ореола свечного, сквозного и желтого чуть выясняясь зелененьким платьицем.
Элеонора Леоновна в юбочке с отсверком, в очень цветистенькой кофточке, нежно попахивая «убиганом», схватила малютку за руки с такой быстротою, как будто хватаемая была мышкой, а не человечиком.
— Ну?
— И вы — тут?
— И я — рада!
— Вам рада я!
А Серафиме на это «и вы» от спины к пояснице — опять муравейчики: мысли чужие какие-то; ручки в костяшках («Как лед», — промелькнуло) в холодненьких пальчиках, стиснула ручку.
Но гневно сверкнули глаза:
— Вы меня проведите к себе: я — боюсь!
И походкой своей, лунатической, кошьей, она, — узкотазая, маленькая, — наклоненной головкой, ушком наставляясь на лай голосов, себе в носик глаза закосивши и в нос Серафиме стрельнув завитыми дымками, —
— везде с перекурами, —
— за Серафимой прошла.
Электричество щелкнуло:
— Вот.
И стояла, загладивши пальчиками волосинки цветистого платья, следя, как дымки по ним бегали:
— Нравится?
У Серафимы неискренно вырвалось:
— Что за прекрасная комната!
Бирюзовая празелень фона: диванчика, креселец; крапины розово-серые в кремово-желтом и в бледно-лимонном Хотя и жеманно!