— в лондонский тон, в бронзу ламп, в жирандоли и в черно-лиловые шторы!
Один Непещевич никак не дрожал.
И Мертетев, отставши от уха, стыдясь, растирал о ладонь свой кулак:
— Сумасшедший вы есть: сифилитик несчастный!
«Несчастный» сказал, отвечая на жест заушения, а не на слова, внимая себе, как другому:
— Я правду сказал.
И казалось, что он подавился, схватившись за грудь, на суровое поле обой: с красным просверком; не понимал: коли пишут, что пулей убили, — зачем де-Лебрейль чемодан собирала на фронт?
— Чего медлите?
Спинами все повернулись и громко кричали о нем: точно то, что сидело и громко икало в рот Мирре Миррицкой, — . сидело, зашитое в куль.
— Невозможно ему в таком виде являться в курительную: его издали надо водить.
Он подшучивал:
— Я точно мамонт, показанный в дали времен!
Так кончалось общенье: с животным, растительным царствами; мир минеральный остался: железная проволока, гвозди, штопоры!
— В далях времен: с павианом мандр…
Руку отвел, — ту, которую Тертий на рот положил:
— Виноват: говорю, — с павианом мандрил.
Задышал (точно били), вперяясь в Велеса, который ведь был безоружен, — сутуло и тупо шарча, дуя губы сплошной шансонеткой, чтобы над оранжево-карим ковром, заглушающим шаг, на котором разляпана дикая, синяя, кляксина, и — с места сорваться в кровавый канкан!
Это чудище встало: и вышло с попышкою, их уведя за собой.
* * *Есть в паноптикумах перед пыльною шторой доска: «Просят дам и детей не вводить»; но вы входите; и натыкаетесь на восковые, холодные куклы, одетые в пыль и протреп сюртуков, со вставными глазами; и — с идиотическими, удивленными, детски невинными, но бородатыми лицами, в галстухах, в черных жилетах, в очках, с обнаженной рукой или с пяткой, покрытой прыщами, гангренами, — сделанными
Интендант тинтентант
Телефонное ухо: с далекими центрами соединили его затрещало:
— Спасение есть!
Пустотряс: кто спасет?
Тук: турусы: — тарелки, плеск пяток; рассыпали пуговицы роговые; рога, шаг — спасителя — по коридору!
Он — выскочил.
Пуст коридор; но — два глаза в конце.
Свет?
Нет —
— глаз офицера высокого, с тонкою апоплексической шеей и с синим совсем сумасшедшим, от бешенства диким, лицом!
Офицер, захватясь за бородку, вперился в то место, которое стало «Мандро», как в тарантула скачущего, вызывающего в нас мгновенно же два рода чувств: прочь бежать, раздавить.
И услышалось издали, как клокотание тонкого горла, сжимаемого подлетевшею к горлу рукой.
И Мандро:
— Что вы так?
Никого!
Было: числясь Друа-Домардэном, уже отчислялся от всяких «друа» на Друа; и хотел сигануть через кресло — оранжево-пепельный фон, — как пожухлая шкура распластанного леопарда.
Хотел сигануть в темно-черные пятна на бронзовом темном, как шкура боа, — коридора какого-то; из глубины коридора хрипел синебакий; не горничная выбегала на зов и; и — когда это было? И — где?
И не вспомнилось.
Ассоциация вспомнилась; она бессмысленна: мелким петитом, без шпон, сочетание букв — «Интендант Тинтентант».
Водосточная крыса — в захлопе метается; случаи были, когда разрывалось крысиное сердце.
Лизаша, Лизаша!
А дни проходили.
Закончено, разрешено: ликвидация органов; урегулирован этот вопрос, «пересчитаны» ребра; есть метка в жилете куда ставить дуло, когда они с «этим» приступят.
Готово!
И можно сидеть, опочивши от дел; сутки — ящики выпростанные — века; и четыре недели — три тысячи лет — с того мига, когда стал готов; а в желудочках мозга катались какие-то шарики воспоминаний (в обратном порядке); причины, как следствия, виделись роем возможностей; переживалися многие жизни в одной.
Малакаки, гречонок, — пред торчинской лужей помедлил, — скотину Мандро, его усыновившую, верно б не встретил: сидел бы под вывеской: «Губки»; на жизненной линии точки суть пересечения линий, которые все перемыслить — стать — декалионно-животым и декалионно-головым, разбухнувшим: в судьбу судеб!
И Друа-Домардэн, разнесенный на буквы, — «дээр», «уадэ», «оэма», «эрдеэн» — и Мандро, и Мордан, и Моран, и Роман; подуляции — Наполеона, бушмена, убийцы родителей, — Kappa; и — Марра!
Мандро — сумма всех воплотимых варьяций; он стал спекулянт.
— Вы артист спекуляций, — ему говорили.
Он мог бы сравняться с Рокфеллером; и среди русских дельцов пройтись поприщем слав; ноги быстро всучив в камергерские, белые брюки, сигал бы еще, чего доброго, он в золотой, оперенной едва, треуголке — семидесятипятилетней развалиной!