— 3-д-раа-в-с-т-в-у-й!
Видно, в спине у Мандро скрыто память сидела; нашептывая — в тридцать месяцев —
— о, —
— капли красные: капали!
Тут и орнуло, с Мандро: из Мандро:
— А!
— Узнал!
Голос недр:
— Поднимите мне веко!
И тут же, — как бы вперерез, — как навстречу, — открытие, точно не нашей вселенной: на этой планете лишь двое тот опыт несут; стало быть: только двое друг другу сумеют сказать нечто новое — о таком опыте; о, только двое, включенные в эту тюрьму, понимают друг друга; и — стало быть, — тянутся, точно железо, к магниту меж ними!
О, в невыносимости наглой почти до преступности встрече, ломающей все загражденья морали, возможной в условиях двух сумасшествий, —
— у двух сумасшедших, —
— вскричало в Мандро точно горло гиганта, уже безголового, сбрасывая черепную коробку, скатившуюся, как парик, им повешенный на канделябрину:
— Вот… собеседник — пришел!
В токе молнии, рвавшей палимые нервы с ушей и до пяток в одну миллионную долю секунды, мелькнуло: и трясом, и перескаканьем с предмета к предмету: — парик, челюсть и бриллиантин; а за ширмой, с постели, — «дессу» де-Лебрейльки!
И — как два потока, два ветра: сквозь ветры.
Один поток: как расширение газов, сорвавшее череп, как клапан котла, — расширенье в пределы, где нет притяжений, куда не додернуться гостю железному.
Другой поток: удар болида по черепу: из бездны звездной ядра с распахнувшейся дверью кабины, откуда профессор Коробкин с «пожалуйте-с, милости просим» — выскакивает; а Мандро на него головную дыру разевая, как широкоротая рыба, на берегу бьющаяся и в задохе просящая, чтобы ее в воду бросили.
Так запросилось в Мандро из «мандры» что-то с ним на словах, своих собственных, бросивши на берегу смрадный труп, по воде —
— на словах —
— побежать —
— с этим: к этому!
Только ему, только это в пригоршне снести; и в пригоршню принять из ладони —
— то, —
— что этот даст!
* * *И ольными ногами, с подкидом и топом почти что копыт, перебросилось к двери в двенадцатый номер, чтоб выбросить дверь, вырвать ключ, от Лебрейль, им замкнуться: от мира.
— Секундочку… я…
«Щелк» —
— остались в кабине, закупоренной герметически:
— тронулись —
— в сон о кабине!
Профессор
Профессор влетел такой маленький, быстренький, в шаг тяжелящих мехах, не сняв шубы и шапки не бросивши, ерзая глазками мимо Мандро и набречивая часовою цепочкою.
Остановился, как будто слетая с себя самого, на себя самого, и прислушивался: сбросив камень с вершины, не видя паденья, прислушаются; и — звук: в дальней расщелине!
К столику подбежал, точно поп к алтарю, на котором он будет служить; усы вглядчиво дернулись, точно на знаки ужасного культа, когда, оробев, тронул челюсть; и — на канделябре неловко поправил раскосо висящий парик.
Только тут на Мандро дернул глазом, как вор уличенный, себя прибодряющий:
— Я, говоря рационально, — едва к вам попал.
Своим глазом внырнул он в глаза, чтоб по нервам, под череп, попасть и там заново что-то расставить: в спехах!
— И не будем касаться подробностей!
Сел, глядя в руку, как будто имея в ней знак неизвестности.
Труп, перетянутый синелицый, стоял перед ним в запыленной визитке; он острые ребра и красные десна показывал.
Точно кикимора: —
— мог бы теперь он пугать, как ворон, гимназисточек; —
— прежде: —
— затянутый в черный сюртук, уважаемый всеми, и даже любимый, влетал он в передние, дымясь бакенбардой, к груди прижимая цилиндр, перебрасывая на ходу —
— паре рук: пару лайковую!
Свой протреп пропыленный обдернув, затылочной шишкой и пяткой запрыгал: он чувствовал, что этот знак, ставший фактом совместного их заключения здесь, не иллюзия, а стены эти трясущая быль.
Коли так, предстоящие (а — предстоял разговор) — уже прошлое: сказано ими друг другу из бредов (и бредом отвечено) все.
Зачесал на профессора, выкинув руки и бороду, как бы имея принять неизвестность.
И — сел.
Но профессор еще подбирал выраженья: была морготня под очками; была ужасающая тишина: — эфиопская жуть в этой морде разбитого сфинкса!
Но глаз разгорался, как дальний костер: он с собою самим говорил.
Шебуршанье старух
Точно лоцман, ведущий сквозь мели речной пароход и не верящий береговым очертаньям, вытверживал он в голове план беседы, изученный твердо, — в ночные часы, где все это давно переохано, перескрежетано ржавой пружиной постели.