Выбрать главу

— Уф, уф: негодяй, вымогатель; сама говорила; Иван, брат, — добряк и простяк: протаскавшись с ним ночь, затащил, чтоб таскаться!

Брат — хрену понюхал:

— Ты, в корне сказать, Никанорушка, лучше оставил бы нас, потому что у нас, — и к Мандро: и — подшаркнул, — с… с… — и подшаркнул опять, — есть дела.

Тяжко охая, он на Мандро поморгал, как на брата родного:

— Весьма неприятно!.. Скажите пожалуйста!.. Вот ведь!

Мандро сдвинул брови, рассеянно на Никанора глазами бобрового цвета разращиваясь, но — не слыша, не видя, не зная, не глядя: огромное что-то к нему подошло! Никанор:

— Леонора Леоновна, — взгляд дидактический!

— Предполагает, — и взгляд иронический!'

— Мы же с… с…

Но тут сделал Мандро отстранительный жест, выгибаясь, стараясь стать в позу.

— Да вы успокоились бы!

Распрямил долгорукое туловище; но профессор, схвативши под локоть Мандро, его дернул:

— Идем!

И все трое — пустились в пустом переулке скакать: за Иваном — Мандро, тарарыкая, —

— тар-тар-тар —

— ботиком. Что-то огромное — бросилось вслед!

И уже Неперепрев выглядывал; Психопержицкая вылезла; Коля Клеоклев стоял с Тишитришиным, Гришей.

* * *

— Ну, вот, — распахнув с перебацом калитку, профессор совался, — да вы — не сюда-с, а туда-с… Ноги, ноги — топырьте!

— Пустите меня!

— Брось, — ему Никанор, — не тащи!

И — к Мандро:

— А вам, собственно, — что?

Стекло, злое, ожгло:

— Вам — так-эдак — вспомоществованье?

— Лизашу мне!

— Это — какая такая? — и брат Никанор облизнулся, вдруг, переерошась, заперкал.

— Они-с, — наставительно брат, брат, Иван, — дело ясное, к дочери: Элеонора Леоновна — дочь!

Мандро локоть подставил:

— Порожек-с: сюда-с!

Кучей меха толкнув кучу меха, он — кучею, с кучей — в калитку ввалился; и — ту-ту-ту-ту — тукал ботиком; и Никанорово сердце затукало: ботиком.

Это — судьба, —

— толстопятая, —

— тукала!

Уволокла: паука

Дверь — расхлопнулась: ручка с дымком папироски явилась!

А посередине — стояла —

— юбчонкой вильнув, как раздавленная, плоскогрудая, широкобровая девочка, выпучив губки и мелкие зубы показывая.

— Вы?

И — круглое личико лопнуло:

— Какое… право…?

Как мертвенькая, подкарачивала под себя свои ножки: под юбочкою.

Он, прижав две руки, выпадал из косматых мехов; голова, сохранив свои очерки, ахнула; выкинула изо рта столбы пара опалового; мех зажав, в него длинное рыло зарыл, скривив шубу, плечо подставляя морозу.

Стояние друг перед другом, под блеском созвездий, невидимых днем, — страшный суд!

И скакало вразгон, из груди выбиваяся, сердце; казалося: шлепнулось в лед, точно рыба, хвостом колотящаяся, выпузыривая свою кровь в леденцы голубые; рука сиганула под локоть профессора, а подбородок — на ахнувшего Никанора, — которому он — неестественно длинный язык показал: и слюною покапал!

Профессор, ногою о ногу тарахнув и рявкнув, из шубы пропяченным носом ходил под носами, как пес; но очки запотели; не видел их; руку схватив, — Мандро к дочери дернул и даже коленкой наддал под крестец ему:

— Врешь, брат, — попался!

А сам, отстранясь, — со ступенек, чтоб глазиком недоуменно на братца моргаться; и — братец: моргался с ним.

— Ты, Никанорушка, ясное дело, — еще, чего доброго, думаешь, — и оборвался.

Лизаша лишь дугами широкобрового лобика дергалась, бросивши брови к созвездьям, открывшимся ротиком с сердцем своим говоря, — а не с тем, кто стоял перед ней.

И, как глаз осьминога, из глаз ее вымерцал глаз, потому что она уже знала: откуда пришел, с чем, зачем!

И, сурово блеснув на профессора («кажется вам, что возможно? И — пусть!»), захватив кисть руки, оковав, как клещами ее, ничего не прибавила; в двери отца, как в дыру невыдирную, уволокла.

А профессор на брата орнул:

— Ты — чего? Не твое это дело: не суй ты свой нос меж отцом и меж… корнем!

Рукой показал:

— Ты иди-ка себе…

И в дыру за исчернувшими, как телок, нашлепывая своим ботиком в пол, —

— в дверь прошел.

И цепочку защелкнул от брата.

Напакостивши

Раз… два… три… пять… шесть… семь…

— Тише, тише!

В темь шаркали мыши.

Скорее, чтоб все искажения жизни снеслись, выметаясь в подъезд, точно листья:

— Не я, а… отец!

— Сердце — как в медный таз: бам-бам-бам! И припомнилось: раз ей Анкашин, Иван, говорил:

— Сицилисточка, барышня, вы!