«Бам» — ударило (в солнечный диск таза медного): сердце!
* * *Отец же, осклабясь мандрилиным ужасом, точно на гада боясь наступить, на ковер, на котором затерты рябиновые, голубые и ярко-зеленые пятна, припомнила забытую песенку:
— В мерзи меня не отверзи!
— Раз слышал ее он:
— Напакостивши, — у могил: как, как?…
— Жил!
Не довспомнилось!
Знать, слабоумие эти белиберды продиктовало отравленному его мозгу: —
— ползет паралич: от ноги по спине, как по мачте матрос: —
— вот он и влезет под череп, и, «я» отопхнув, меж бровями и носом его, руки в боки, —
— усядется!
Дочь и отец, ставши спинами, не поднимали своих испугавшихся глаз друг на друга.
Как замертво носом и шубою в кресло свалился, пришамкивая:
— Рядом?…
— С… с.!
— Как прежде!
Она — не расслышала: пела в ней вокализация томного голоса: прежде, затянутый в черную пару, зажав свою гниль, сребророгим насупленным туром стоял перед нею он.
Хрип: гнилой гриб!
* * *А профессор пред замкнутой дверью, схватив половую косматую щетку, держа караул, с нею стал выжидательно, как часовой с алебардою, носом — в щетину, которая над головою качалась.
И, как на вершину, —
— глядел: на щетину.
«Я снова с тобою, мой друг!»
И — Лизаша подкладывала что-то мягкое под дроби бьющие локти:
— Давайте-ка я, — продвигала скамейку под ботики.
— Вас — подоткну.
Тридцать месяцев! Точно стеклянный колпак разлетелся на ней!
— Вам уютненько?
Сила, раздельность и четкость движений.
В ответ — что-то чмокнуло.
— Ах!
Объяснить? Не словами: он мыслями мыслям ее в переулке ответил; приход — объясненье.
Не вытолкала!
— Вот так функт, — развел руки фарфоровой куколке, кланявшейся на кретоном завешенном ящике.
Жутя, отсевши от дочери, волос усов пережевывал: это сутулое, озолощенное туловище, в розовый луч подоконника лысиной выгнулось; жмурясь от солнца, — рассматривала; и ей врезался лоб — костяной, в синих жилах, невидящий врезался глаз: застеклелый, как у судака!
Уже вечер огромно багровое солнечное покатил свое око:
— Я, я — это!
Все — ярко-красное стало; диван — ярко-красный; и — ламповый даже колпак; все предметы стеклились проглядными глянцами.
Вот какой он?
Все такой: —
— долгорукий; гориллою с нею сидит: лысый, прыгает глазом ей в глаз, —
— чтоб…?
— Лизашенька!
Точно нарочно трясется, повесившись клином козлиным.
Трясухою с холоду бьет попадающих в баню; и бьет полагающих, что — миновали страданья, прошли испытанья!
— Я шнова ш тобою, мой друг!
Оборвал: реготаньем, картавеньким, как курий крик:
— «Кхи-кхо-оо-ооо!»
Рот — пасть.
— Ничего.
— Простудился.
— Пять суток не спал.
Борода кричит краской; нет, — он не опасен ей!
Нет — никогда!
«Соломон» с куском сала
Нет, было же — бешеное поколенье; казалось, что он, Соломон, с «Песнью песней» к ней крадется; но перемазанный салом, он салом обмазал!
А правда, как сеном набитое чучело, шишкой затылочной в кресло толкается; внутренности — догнивают в помойке.
И как хорошо это знать!
Сердце тонет в восторге при виде его, потому что…
— Урод мой, — взблеснулось.
Глаза, как открытые раны, слезами наполнились:
— Нет же! Отец мой!
Округлым движеньем свой палец (большой с указательным) соединил на губах:
— Я тебе не мешаю?
И — палец о палец размазывал:
— Ну, я — пойду.
— Вы? Куда? А я думала…
Что?
И — не думала, — «что»; ведь не жить ему с Тирою, с ней и с профессором.
— Я… я… теперь только понял, Лизаша… Кхи-кхо, — как ворона, расперкался в рваный ковер, — понял… — сладко с тобою мне
быть, —
— домолчал!
И хватался за сердце в восторге больном и слезливом, его обуявшем.
Попахивало: прелой плесенью; издали слышался: хрюк Владиславика…
И — отстранилась: прижалась к стене, ручки за спину, четко чертясь чернокудрой головкой с открывшимся ротиком в каре-оранжевых пятнах и в желтых — из черных роев, точно мух, танцевавших в глазах (это — крап), — узкота-зая, бледная!
* * *Но — крики, топы: под дверь:
— Цац!
Удары железные.
— Что это?
Кто-то там бьет кочергой: и визжит, и дерутся; как из кумачей балагана, в бывалое он безобразие выставил ухо; и — пеструю, плюшевую финтифлюшку схватил со стола, как паяц.