Выбрать главу

Тут щелкнул подъезд: точно мыщерка, —

— черная дамочка — с плоским листом, как у кобры, конечности, а не с полями увенчанной черным пером черной шляпы, закрыв лицо муфточкой —

— вылизнула, —

— как змея, —

— на змеящемся

хвостике, — а не на шлейфе.

— Куда, Леонорочка?

Бледный, как мел, подбородок ее показал — лишь улыбку: безглазую; черным пером черной шляпы боднула, как козочка: преграциозно:

— Не спрашивайте!..

— К офицеру, —

— как эхо, —

— в мозгу Никанора мелькнула откуда-то шалая мысль.

Муж не знает, — куда.

До нее ль?

* * *

Трески трестов о тресты: под панцирем цифр; мир — растрещина фронта, где армии, —

— черни железного шлема, —

— ор мора:

— в рой хлора;

где дождиком бомб бьет в броню поездов бомбомет; и где в стали корсета одета — планета!

Терентий же Тителев, встав с Фелефоковой лысины, перетирая сухие ладошки, все это — в бараний рог выгнет! Как если б из серого неба над серою Сретенкой, ревом моторов и лаем трамваев отвеявши небо, провесилась над дымовою трубою бычиная морда —

— и бзыком, и мыком!

* * *

Не вынесши ассоциации, бросился брат, Никанор, через Двор, за забор; но и тот дом дубовый, и этот дом с розовым колером, угол забора и купол собора, и трубы, и улицы — с окнами, стеклами, с каменной башнею, — вовсе не то, чем молчали, а то, чем вскричали в распухшие уши:

— Мы рушимся, —

— ррррууу: —

— это «Скорая помощь» проехала…

Поздно спасать!

Да и нечего, все — развалилось.

Сестра

Серафима Сергеевна Селеги-Седлинзина бедно жила: и ходила на службу: в лечебницу; ростом — малютка; овальное личико — беленькое, с проступающим еле румянцем: цвет персиков!

Ветер — порывистый, шквалистый, шаткий; калошики, зонтик — пора! И — несется: кой-как, через двор, под воротами, — одолевать серо-карий забор, закричавший под ветром, под палевый домик; ух — рвет! Покраснел кончик носа! Винтяся, с бумажкою свитыши пыли играют, ввиваяся за угол; от трех колов — рвет рогожу под домом, где писарь лентяит в пустом помещении (часть разошлась по Москве, чтоб висеть на подножках трамвая).

Вот крепкий, как крепость, забор: перезубренный; гнется береза в окрапе коричнево-сером: и — зашебуршало, как стая мышей из бумаги; в воротах сидит инвалид, в прыщах красных: Пупричных: глядит в глубину разметенной дорожки, с которой завеялись с красной гирляндой слетающих листьев — и шали, и полы пальто; лица — красно-коричневы (с ветра); юбчонку охватывает вертохват.

Но яснеет, под небо встав, яркий жарч кровель и крыш; из расхлестанных веток является розово-белый подъезд; два окна; вот — под ветви уныривают; но расхлещутся ветви, — и вновь выплывает карниз с подоконным фронтоном; туда Аведик Дереникович Тер-Препопанц поведет, точно стадо баранов, больных интеллектом людей с исключительно нервными лицами, с жестом, в котором — подчеркнутость брошенной позы.

Сюда приходя, волновался; там, за воротами, — точно в водянке оплывшие рожи коптителей Девкиного переулка; здесь — мысль в напряжении; здесь — острота, пылкость, смысл!

Но не то полагал Пятифыфрев:

— И бродят, и бродят!

Пупричных, привстав и плечо на костыль положивши, ответствовал:

— От мозголома… А энтот, — и он показал на мужчину с заколотым розовым галстухом, в фетровой шляпе и в сером пальто с отворотами, — тутовый он?

— Пертопаткин, — родными посажен за то, что войну отрицает!

— Резонно, — Пупричных насытился зрелищем; и — под воротами отколтыхал костылем.

— Фатализм — очень вредное верованье, развращаюшее наши нравы, как и шовинизм, наступательный патриотизм, — приставал Пертопаткин, Кондратий Петрович, к Пэпэш-Довлиашу.

Пэпэш-Довлиаш, Николай Николаич, профессор, толстяк, психиатр, вид имел добродушного лося; подрагивая и как будто паркет растирая ногою, с приплясочкой, вытянув челюсть и губы напучив, как для поцелуя, — спросил Пертопаткина:

— Как самочувствие?

— Прямо божественное!

Николай Николаич рукой с карандашиком, глазками и котелком — к Препопанцу:

— Клистир ему ставили?… Ставьте!.. — и прочь отбежал, чтобы оцепенеть: глаз — бараний, пустой.

Аведик Дереникович знал: диагноз устанавливает; интуиция действует с молниеносною силой; почтенное имя, профессор:

— Плох, плох, — гулэ ву?[14]

Поговорку, которой кончались прогнозы, — плэт'иль[15], «гулэ ву» — говорил ассистенту, больному, себе самому, задрожавши игриво ногою и спрятавши руку в карман; «гулэ в у» — означало: составлен научный прогноз; и теперь место есть для стечения мыслей игривых о ближнем, который и есть — «гулэ ву», потому что нормальная мысль пациента и так, вообще, человека, — блудлива и ветрена. Сам Николай Николаич глумился над ближним, «Тонкинуаз»[16] распевая и ровно в двенадцать часов по ночам с Львом Михайловичем воскресая в Кружке, где в железку он резался с князем Сумбатовым-Южиным.