Выбрать главу

Кэли, Лагранж и Кронекер, как тени родные, ходили за ним по пятам; эти образы он переделывал в факт юбилея, в плод жизни; неважно, с кем прожил ее: с Василисою иль с Серафимою…

Ночь исчезает на ночи, в которой сияет звезда; он звезду увидал в месте ока — затопами света: не свечку, которой жгли око; он, в звездное пламя взвитой, прядал пульсами жизни; на рану — на красную яму, — надели заплату «о н и»: не на жизнь!

Она — фейерверк!

Абелю, тени родной, лоб подняв на пустое пространство, твердил:

Исчисление Лейбница съел инженер!

И — в пустое пространство твердил:

— Социология, — вывод теории чисел!

А лоб, точно море, в пустое пространство свою уронивши волну, прояснялся:

Закон социального такта найдет выраженье в фигурном комплексе.

И — к Софу су Ли, —

— к этажерке:

— Мой батюшка, числа — комплексы живой социальной варьяции!

Так убеждал этажерку он: Софуса Ли.

Пифагора связав с Гераклитом, биение опухолей — на носу, на губе, на лопатке, в глазу — пережил сочетанием, переложением чисел, — не крови; кривые фигур представ-дял — перебегами с места на место: людей.

Игру выдумал.

— Будете «а»… — точно пулей сражал Пертопаткина.

— Стало быть… — оком наяривал дроби.

— Вы станьте сюда вот.

И оком толкал:

— Не туда-с!

— Ну, вы будете — «бе», — разрезалкой ловил Панту-кана.

— И, стало быть… — бил разрезалкой в плечо.

— Вы параболу справа налево опишете… — и разрезалкой параболу справа налево описывал.

— А Пертопаткин параболу слева направо опишет… — параболу слева направо описывал он.

Завернувши ноздрю, доставал свой платок: отчихнуть; носом — в небо: поднюхивал формулу.

— Ну-с, а теперь, — пальцы прятал под бороду; и их разбрызгивал в воздух из-под бороды:

— Разбегайтесь! —

— Из «бе-це-а» —

— в «а-бе-це»!

И Пертопаткин ему:

— Мы играем, как в шахматы!

— Это же-с шахматы нашего века… А в Индии в шахматы, — ну-те, — играли людьми: не фигурами; ставились воины; и — выводились слоны.

Параноик, дразнило, — ему из кустов:

— Каппкин сын это выдумал!

— Справьтесь в истории шахмат, — профессор в ответ.

И Пэпэш-Довлиаш с наслажденьем чудачества эти подчеркивал:

— Видите?

Видела: силится всем доказать, что профессор Коробкин — дурак; демонстрировал Тер-Препопанцу (я — что-де: оставим!):

— Вы видите сами!

Орлиная, цепкая лапа, схватившая курицу: курица в воздухе бьется; и — видит: из неба, из синего, злой и заостренный клюв к ней припал!

Умоляла его Серафима.

— Профессор, — сдержитесь.

Переорьентировать всю биографию (детство, Кавказ, надзирателя, годы учебы, женитьбы) — не просто; и так он с усилием сдерживал мысль, чтоб в нее контрабанда не влезла.

Себе объяснял, как попал в этот дом (знал, — в лечебнице, болен): его шибануло оглоблею до сотрясения мозга.

* * *

— Я все вот стараюсь понять его жизнь и ему показать: на картинках, — пыталась другим объяснить Серафима Сергевна. — Я их подбираю со смыслом; и этим подбором стараюсь помочь ему память о прошлом сложить; его бред — переводы действительно бывшего на язык образов, очень болезненных; образами излечить надо образы; вправить фантазию в факт.

Приносила альбом; и — подобранные мастера Возрожденья прошли: роем образов:

— Это — Карпаччио.

— Это — Мазаччио.

— Вот — Рафаэль, Микель-Анджело.

Точно родною дорогою от Рафаэля к Рембрандту вела, совершая в нем роды: —

— из фабул страдания вырос осмысленный облагороженный образ увенчанной жизни!

И над Микель-Анджело плакал он:

— Вот: человек.

И увидел: глаза ее, золотом слез овлажненные, — голубенели звездою.

— Вы поняли?

Глазом, открытою раною, видел он

Свет — ясно желт: канареечен; серая, каре-кофейная — тень;. только дальних домов ярко-желтые призраки нежно чистееют: медовыми окнами; встал из-за рденья деревьев профессор Иван, жмуря глаз, как от солнца.

То было тому назад — год.

С Серафимой глядели: как смуглыми скулами пучилось с лавочки оцепенелое тело в шинели, склоняясь на озолоченный костыль, сжатый в пальцах; серели: щетина и щеки; и врезались: лоб костяной, в синих жилах, невидящий глаз, застеклелый, как от судака.

И костыль, —

— золотой от луча!

Пятна ржавые ярких расхлестанных листьев качались перед обескровленно мертвым.

Профессор Иван — с глазом, точно с открытою раной, стоял, опустивши главу, точно гостя высокого встретил; себе самому, как другому, внимал.