— Коли ночью сегодня, товарищ Торборзов, — оскалился Тителев, — что, то — ракетою дерну вам: с крыши… Валите тогда через Психопержицкую: в сломины; сталелитейщикам роздано?
— Роздано: в двадцать минут душ пятнадцать при бомбах слетится…
— Не думаю, чтобы сегодня, а все же: чуть что, — так? Торборзов, — как не было.
Тителев, локти расставив, схватись за подмышки, откинулся, переблеснул тюбетейкой; и, выставив красный жилетец, зевнул в дико-сизые стены, оглядывая Никанора, решавшего смутный вопрос, все недели тревоживший:
— Кто ж поручитель? Цецерко-Пукиерко?… В сущности, — новый полон?
Над окурком тиранничал: рвал и разбрасывал. Тителев, пряча портфели, портфель показал:
— Тут бумажки, которые ну-те, щипали из томиков вы в Табачихинском… Целы… Коллекция… Вам — не отдам; брату ценный подарок, — не вам.
В каждой хватке — орудие, в поте лица передуманное.
— Ну, а я, — Никанор; и — пошел.
Ему Тителев — вслед:
— Вы — окурки, окурки-то: вы их берегите-ка: торжище… — он показал на рассор. — Да вам, может, монет?
Никанор, разъерошенный, — взаверть:
— Как видите: сыт я по горло; обут и одет, — руку сунув в жилетный карман, перебренчивал, точно полтинниками, пятаками своими.
— И то: у меня куры тут, — перебренчивал он, — не клюют…
В коридор.
— Ну, — как знаете!
Тителев точно ломотой суставов страдал: простонал, по-тому что сквозь вой снеговой он расслышал, как — в стены бросается белое поле, дверями шарахая, точно оттяпывая толстой пяткою; вот «он» войдет, колыхаяся зобом — сееброволосый, под бременем болей заохавший.
— Он —
— Химияклич —
— старик!
И сжимая в грудях кулаки, он попросит опять, как просил уже (громким, грудным человеческим голосом), чтобы открытие взять от профессора, — ясным профессору сделавши; долг его силу открытия делу рабочего класса отдать; это дело Терентий Тителев, убегая в Лозанну, «старик», как ребенка, в колени сложил.
Если бы только «старик» догадался, — открытие уже в руках?
Почему утаил перед партией?
Интеллигент с сантиментами —
— Терентий Тителев!
Если старик догадается?
И — из бессмыслиц, качающих все, что ни есть под окном, чтобы все, что ни есть, разорвать, — человеческий голос:
— И «т ы» — меня бросил?
— И «т ы» — отступился, товарищ, друг, брат!
Если он, даже он зашатался, так — что же Леоночка!
«Бац» — крыша —
— «бац!».
И Леоночка
В двери — Леоночка!
Видела профиль его удлиненный и волчий: прижатые к узкому черепу уши; и нежною жалостью все передернулось в ней: он — овца в волчьей шкуре, которая травит… волков!
И, подкравшись, погладила:
— Брось ты, — Лизаша!
Но — знала: «овца» разнесет все препоны; ее разнесет, коли что!
— Ты бы лучше постукала мне!
Узкогрудой дурнушкой, бровки сомкнув, села; целилась в текст; дрезготнул «Ундервуд»; перещелкивали, как зубными коронками, клавиши; буквы плясали вприсядку.
И вдруг перестал: не слышался щелк.
Как вода рвет плотину и сносит стога с берегов, та, неслась она в прошлое; под неосыпные свисты; там пырснью отсвистнулся Козиев Третий, как занавес сорванный, из-под которого старая драма, — в который раз — пусто разыгрывалась; перед ней — промелькнули —
— Анкашин Иван,
— Кавалевер,
— Мадам Эвихкайтен!
Терентий же Титович, лежа на старом диване, наискивал лбом — не глазами, закрытыми книгой, которую, лежа проглядывал он; он ей — «муж».
Приподнялся на локте с дивана потертого-
— Что ж ты не пишешь?
Да как ей писать?
«Он», «отец» — невидимкою!
Мрак, одев фрак, из угла выступает двумя черно-синими баками, а не заостренными бронзовым черчем теперешней, перекисеводородной своей бороды, но все с тем же цилиндром; его громкий голос, — родной, — как густой фисгармониум.
Он в ней живет темпераментом негрским: она ж — негритянка!
— Опять все напутала?
И над машинкою, — клок бороды, желтой, шерсткой: е бронзовой!
— Нет, я уж сам!
Негритянские полчища
Двери остались открытыми; видели: Терентий Титович в тускленьком свете стоял — руки в боки, вперясь бородою в колпак «Ундервуда»; снял, сел; чистил клавиатуру; нацелился в текст; двумя пальцами задроботал.