Выбрать главу
А советские птицы стальные Над Берлином будут летать…

В роте у нас много интеллигентов, и все-таки все (и я в том числе) поют «над Берлином». Такова — власть песни.

. . . . .

Москва. Гостиница «Балчуг».

Уже вторую неделю обитаю в этой довольно захудалой гостинице, в большом, «общем», на 22 человека номере. Из казармы попал в казарму. Но днем я здесь, как правило, один. Появилась возможность работать и, прежде всего, привести в порядок мои училищные и «фронтовые» записки. А главное — рассказать, как все было, как я попал в военно-инженерное училище, а потом и в «батальон особого назначения».

А было так, что мне, попросту говоря, надоело… Надоел, приелся до чертиков окружавший меня быт. После чистой атмосферы блокадного Ленинграда этот быт казался постыдно мелким, пустым и ничтожным. Раздражала постоянная толчея в нашем номере, обилие незнакомых, а часто и неприятных мне людей. Я имею в виду, конечно, не тех, кто останавливался у нас, приезжая с фронта или из эвакуации…

Днем я пробовал работать, писал — для газет, журналов, для Совинформбюро. Принимали, хвалили, но мало что увидело свет. Журнал «Смена» принял мою «Ленинградскую записную книжку», два с половиной печатных листа. Номер был набран, подписан к печати, но в последнюю минуту его задержали… Оказывается, нельзя, не пришло время писать правду о Ленинграде.

От той же «Смены» я выезжал корреспондентом на Западный фронт. С публикациями тоже ничего не получилось.

Напечатал несколько рассказов в «Комсомольской правде», в «Учительской газете». Детиздат принял к изданию небольшой сборничек рассказов. Дубровина предложила переиздать в 1944 году под одной моей фамилией «Республику Шкид». То же предлагал мне, еще до войны, Лев Желдин. Разумеется, ни тогда, ни сейчас на этот позор я не пошел.

А жить в Москве становилось как-то очень кисло. И вот я решил проситься на фронт. Подал заявление в ГлавПУРККА с просьбой мобилизовать меня.

12 марта 1943 года получил наконец московский паспорт. А уже 26 марта сдал этот паспорт в Свердловский райвоенкомат г. Москвы.

. . . . .

…Три или четыре дня я пробыл в запасном полку. Что это такое — запасной полк, — я и сейчас не очень ясно представляю…

Видел там разжалованного старшего лейтенанта. Навсегда запомнилось, врезалось в память его страдальческое лицо, его понурые плечи со следами содранных звездочек на погонах. Когда мы строились в две шеренги, этот несчастный всегда становился на правом фланге и всегда немного впереди строя.

— Такой-то! — кричали ему. — Стать по ранжиру!

— Я — офицер, — глухо отвечал он.

— Бывший офицер!

И обедал он — за общим столом, но где-нибудь все-таки на уголке, в сторонке.

Это униженное тщеславие выглядело, конечно, глупо и смешно, и все-таки мне было почему-то жалко этого дядьку.

На конвертах двух маминых писем я записал историю некоего Тютикова.

Красноармеец Тютиков — нижегородец, колхозник, по паспорту 32 года, прихрамывает на обе ноги. Щупленький, окает. Над верхней губой и на подбородке маленькими кустиками лезут редкие светлые волосики. Сколько ему лет — трудно сказать: не то мальчик, не то старичок. Шинелишка старая, пилотка напялена как-то боком, слева направо, а не с затылка на лоб. Какой-то монашек в скуфейке.

Спрашивают, почему его в запасной прислали.

Улыбается кротко.

— Болен я. Здесь вот — в боку — болит. Ни лежать, ни сидеть не могу.

— Ну, что ж. Значит, домой поедешь — к жене.

— А ведь я не обженившийся.

— Да ну? Чего ж ты?

— А я — малосильный, — говорит он всерьез, с чуть заметной виноватой улыбкой.

— Эх ты — дядя! Ну, ничего… Приедешь и без жены проживешь. Девок теперь много — и такой нарасхват будешь.

Улыбается.

Спрашивают: есть ли у него ремесло?

— Нет. Я — баянист.

В колхозе получал трудодни за те вечера, когда играл. А так — весь день на печи валялся, «берег здоровье».

Черного хлеба не ел, только белый.

Еще бы лучше жил, да у него — мачеха.

Рассказал обо всем этом и глубоко-глубоко вздохнул.

— Ну, ничего, — говорят ему. — Скоро все домой поедем. Газеты-то ты читаешь?

— Не. Я неграмотный.

— Ка-ак? Да ты что? Двенадцатого года — неграмотный?

— Пробовали… уж тут, в армии… учить пробовали. Голова не обнимает.

— …Братья-то у меня — те грамотные, — говорит он с гордостью. — Один брат — большой начальник.

Выясняется, что брат Тютикова — генерал-лейтенант Г. («фамилия у него другая, он в зятья вышел»), очень известный и даже прославленный.

— Он мне четыре раза посылки присылал. Командир меня зовет: «Тютиков, тебе посылка!» А там — сахар, пряники, молоко омериканское.

— Любишь ты, я вижу, пряники!

— Люблю. Денег восемьсот рублей прислал. У меня денег много.

Брат не был в деревне 22 года. Последний раз приезжал (из Казани, кажется) на машине. Уже и тогда был «большим начальником»: А Тютикову было десять-одиннадцать лет.

— Брат с товарищами приехал. До самого вечера у нас гостили. Одного товарища звали Лоскутников Константин Федорович, второго Симаков…

И так всех четырех запомнил и назвал. Вероятно, самое яркое событие детства, если не всей жизни.

Часто видел его потом. Бежит, припадая на обе ноги. За плечами котомка, на маковке — грязная замызганная пилоточка. Монашек, богомолец, юродивый… Где, в какой стране, за какими морями и океанами может быть такое?!

. . . . .

(Другие записи, на других клочках.)

Теперь, наконец, узнал, что такое запасной полк. Сюда направляют отставших от своих частей, выздоравливающих, а также тех, кто почему-либо не подходит для службы в действующих частях. Вот и Тютиков таким образом сюда попал.

Тут же, в этом же здании (бывшая школа) — сборный пункт, место, куда поступают для распределения по частям вновь мобилизованные, выздоравливающие, штрафные, разжалованные, отставшие и потерявшие свои части.

Уходя отсюда (а уходят каждый день — то взвод, а то и целая рота), поют:

Прощай, Самарский переулок,

Прощай, кирпичный, красный дом…

Уже есть традиции, они передаются от «поколения» к «поколению», хотя больше недели-двух здесь, мне кажется, никто не заживается.

. . . . .

Группа тихоокеанских морячков. Двадцать один человек. Бравые ребята, братишечки. На бескозырках — золотом:

«РЬЯНЫЙ»

«РЕВУЩИЙ»

«РАСТРОГАННЫЙ»

«РЕЗВЫЙ»…

Попали сюда за какую-то бузу. Перед этим успели посидеть на гауптвахте. Их рассортировывают и посылают по одному и по двое в действующую армию. Держатся гордо, с пехотой в разговоры не вступают, на обед ходят отдельной командой. Клеши у них засунуты в сапоги, голенища особым фасоном подвернуты почти до щиколоток. Все здоровенные, все красавцы.

Один из них, впрочем, «общается» с пехтурой: ходит по этажам и торгует махоркой. Откуда у них махра — не знаю. Но ее много.

. . . . .

Там же. Отдельно, на втором этаже живут, дожидаются судьбы своей красноармейки-девушки. Целый день лежат они на подоконниках открытых настежь окон и поют. Поют и грустное («Прощай, любимый город», «Черная ночь»), и бодрое, маршевое («Если завтра война», «Идет война народная»), но все, что они ни поют, поют по-русски, по-деревенски, протяжно, заунывно, со слезой в голосе.

. . . . .

Должен сказать, что мне всюду было хорошо. И всюду — даже на пропахших карболкой нарах запасного полка было интереснее, лучше, чище и, главное, душевно спокойнее, чем в гостинице «Москва».

Навещали меня Тамара Григорьевна Габбе, С. Я. Маршак, И. М. Жданова с Алехой… В казармы никого не пускали, свидания происходили во дворе или даже на улице, у ворот.

Самуил Яковлевич хлопотал, чтобы меня направили в военное училище. Но для этого нужно было пройти очень строгое медицинское обследование. Пошли мы на это обследование вдвоем: я и совсем молодой парень, рабочий завода имени Ильича, Михайлов. Здоровяк. Атлетического сложения. Тоже хотел в училище.