Выбрать главу

Папа накануне не спал, лег рано – в 6 часов вечера, но в 8 часов проснулся и больше заснуть не мог.

Настроение у папы скверное, на душе – мрак. И напрасно он в этом состоянии берется за Машкин дневник.

22.1.58.

Несколько дней не притрагивался к этой тетрадке.

С Машкой мы как-то особенно подружились за эти последние дни.

Папа закончил срочную работу, времени у него стало больше, и девочка с утра до ночи, пока она не спит, не ест и не гуляет, находится у него в комнате. Читаем, играем, разглядываем картинки или просто возимся. С кем-нибудь ведь повозиться надо!

…Вечером папа достал из чемодана стародавнего Машкиного любимца – Петрушку. Надо было видеть ее радость. Напяленный на папину руку, Петрушка полез на книжный шкаф.

Начался «спектакль». Машка так шумно выражала восторг, так громко визжала, хлопала в ладоши, стучала ногами, что прибежала мама. Обе они сидели на моей раскладушке, изображая зрительный зал, а я импровизировал пьесу, в которой кроме Петрушки участвовала еще красная деревянная собака-такса.

Мама кричала мне:

– Спрячь голову, она видит!

Но прятаться было незачем. Как я убедился, Машка отлично понимает, что Петрушка не настоящий, что это игра, искусство, театр. Ведь и мы в детстве знали механику петрушечного представления, однако бегали за петрушечниками из двора во двор и, затаив дыхание, ждали появления длинноносого человечка в красном колпаке с бубенчиком над цветастой ситцевой ширмой.

После меня в роли петрушечника-кукловода выступала мама. Теперь Машка сидела у меня на руках. Не забуду выражения ее лица! Это был настоящий тюзовский зритель, маленький театрал, очарованный тем, что происходит на сцене.

На «сцене» происходила самая несложная импровизация: Петрушка пищал, кланялся, целовался с таксой, кричал «здравствуй, Маша!», махал руками, и Машке нисколько не мешала то и дело мелькавшая за «ширмой» мамина голова, как не мешает театральному зрителю будка суфлера или фигура осветителя в боковой ложе.

. . . . .

Почти три недели стояла у нас в столовой елка. Мама вспоминает, что в декабре, когда впервые зашла речь о елке, я высказал целую кучу опасений: дескать, Машку ни на минуту нельзя будет оставить одну в комнате: она и елку может повалить, и игрушки будет срывать, и иголок наглотается.

Машка оказалась умнее, чем думал о ней ее родитель. За три недели она не дотронулась ни до одной игрушки и вообще не прикоснулась к елке. Может быть, тут сыграл некоторую роль «культ Деда Мороза», который создали этой бородатой личности бабушка, мама и другие домочадцы. На Деда Мороза (а он ростом почти с Машу) девчонка действительно смотрела с почтением.

28.1.58.

С каждым днем, с каждым часом все лучше, свободнее ориентируется она в мире. Растет, обогащается ее словарь. По-прежнему это двусложные слова. Если в слове больше, чем два слога, она его сокращает, укорачивает – до одного, двух. Собака превращается в «баку», колбаса на ее языке – «каба», девочка – «девтя», лошадка – нечто не поддающееся транскрипции: два раза прищелкивает, цокает языком.

Очаровательно в ее произношении слово «Дженни»:

– Дчани.

Как-то на английско-грузинский лад.

Эта «Дчани» ее любимица. До сих пор во всем, что она разглядывала на картинках, для нее не существовало сюжета, а тут целый роман – четверостишие Чуковского с очень славными рисунками Сутеева. Собственно, рисунков там всего два. На одном бедная Дженни горько плачет, растирая кулачком правый глаз. Одна ножка у нее босая. На стуле – сундучок, в котором все разворошено. А внизу – толстый мельник с доброй улыбкой несет в протянутой руке Дженнин красный башмачок.

Машка может без конца слушать и пересказывать эту «страшную историю».

– Бедная девочка! Как она плачет. Башмачок, туфельку потеряла. Ах, бедная. Ножка босая, голенькая, холодно ей. Где же башмачок? Искала, искала, нигде нет…

Машка по-настоящему «переживает». Но когда спросишь: «Где же башмачок?» – она с победоносным видом тычет пальчиком в нижний рисунок:

– Вот он, башмачок! Дядя его нашел. Несет Дженни. Не плачь, Дженни. Сейчас тебе дядя принесет туфельку. Вот какой хороший дядя мельник…

Машка радуется, смеется, глазенки ее сверкают. Действительно, для нее это сюжет, роман, здесь она впервые сопереживает судьбу литературного героя.

Но последнюю строчку стихов – «и на мельнице смолол» – я не могу читать Маше. Такой поступок «не в образе» добродушного мельника, доброго гения маленькой несчастной Дженни. И вот вместо «мельницы» я бормочу нечто жалкое, беспомощное, но – благополучное (что-нибудь вроде «положил его на стол»).