Анна* шлет вам поклон, она спрашивает меня: «Was ist das für ein Nicolas, er thut mir doch nichts?»[4] — и я дала ей слово, что нет, но что вы привезете ей куклу и конфет; судите, с каким нетерпением она вас ждет. Еще раз, приезжайте скорее, иначе моя сестра*, которая собирается ехать в деревню, не увидится с вами, что ее очень огорчит, — и еще, не пугайтесь, мой друг, вы найдете нас в доме Кирхмайера на Каролинен-платц, где раньше жил дядя Николай*, а позже Киреевские*, но дом этот побелили и вычистили. — Прощайте, до скорого свидания, радостного и благополучного. Нелли
Твоя добрая весть, друг мой Николай, весьма меня обрадовала, но совсем не удивила. Я уже давно на это рассчитывал. Ибо мне слишком необходимо повидать тебя и посоветоваться с тобой, чтобы я мог отказаться от надежды, что судьба окажет мне любезность и осуществит мое желание. Впрочем, она была обязана сделать это, дабы вознаградить меня за невзгоды, которые на меня насылает. Говоря о судьбе, я имею в виду нечто совсем иное. Потемкин назначен в Гаагу. Это одна из самых крупных неприятностей, какие могли меня постигнуть. Несмотря на все хорошее, что говорят о князе Гагарине, он никогда не заменит мне Потемкина. Можно перебрать весь дипломатический корпус его императорского величества, но другого столь же безупречного джентльмена не найти. Среди русских это белая ворона. К тому же у его преемника есть gran difetto[5] — он женат. А ведь это — и т. д. и т. д. и т. д. Поскольку дело еще не решено окончательно и бесповоротно, я никак не могу отлучиться из Мюнхена в этом состоянии неопределенности. А потому умоляю тебя, любезный друг, воспользоваться первой же возможностью, дабы приехать ко мне, но прежде всего ответить мне тотчас по получении этого письма. Я нуждаюсь в советах и утешениях. — От всего сердца поздравляю тебя с порученным тебе делом и искренно желаю, чтобы по запутанности и бесконечности оно не уступало Лондонской конференции*. Для тебя это будет только выгодно.
Итак, до свидания, любезный друг, и по возможности скорейшего. Весь твой
Ф. Тютчев
Тютчеву Н. И., 29 октября/10 ноября 1832*
Рукой Эл. Ф. Тютчевой: Munich. Ce 10 nov<embre> 1832
Je vous écris un mot, mon ami, faute de mieux, c’est-à-dire faute de Théodore qui est encore dans un de ses grands accès de paresse. Voilà je ne sais combien de temps qu’il veut vous écrire, mais jamais la journée ne s’est trouvée assez longue, attendez donc qu’elle ait plus de 24 heures. Le voilà dans son fauteuil et, comme je lui demande ce qu’il a à vous dire, il me charge de vous demander «si vous avez de bonnes nouvelles de Varsovie». — Vous avez eu le billet que j’ai donné à Bingham?* Le lendemain Krüdener est arrivé, m’apportant un charmant bonnet et la nouvelle de votre bonne humeur et parfaite santé. Tout cela m’a fait grand plaisir, mais en vérité, quant au bonnet, ce n’est nullement ainsi que je l’entendais; croyez-vous donc que j’aurais l’impudence de vous demander si rondement des cadeaux? Allons, cela ne m’arrivera plus; en attendant veuillez que je vous embrasse, en vous remerciant, car il est joli et de fort bon goût.
Je vous ai prié aussi de me dire si l’on avait de bonnes fourrures à Vienne, n’en faites rien, j’ai trouvé par hasard ce que je cherchais, et maintenant je ne vous demanderai plus que de songer au thé que vous avez promis de me faire venir.
Je suis toujours dans ma chambre. Le temps est si froid et mauvais que je n’ai encore le courage de sortir, quoique je sois presque remise; du reste il y a aussi une bourrasque de soirées qui m’effraie, et dans quelques jours nous allons avoir un grand bal que Sercey donne en l’honneur de la députation grecque*.
Voici le dormeur qui s’éveille; il veut parler — écoutez:
«Je me tire violemment de mon apathie, pour vous écrire par le moyen de la meilleure moitié de mon être, c’est-à-dire de celle qui n’est pas aussi paresseuse. J’avais espéré que Krüdener m’apporterait une lettre de vous, mais il ne m’a apporté qu’une preuve nouvelle de cette affinité d’indolence qui nous fait préférer une correspondance mentale à tout autre; au fait, ce qui m’importerait le plus de savoir de vous, ce serait si nous pouvons avoir quelqu’espoir de vous arracher pour quelques jours à votre liquidation et — ici ma main rebelle se regimbe contre moi et prétend que tout ce que je vous dis ne sont que fadaises qui ne méritent pas d’être écrites même avec son mauvais orthographe, et voilà pourtant une chose qui me tient à cœur: avez-vous eu des nouvelles de Moscou? — Dans la dernière lettre que j’en ai eu les pauvres vieux étaient pleins d’inquiétude à cause de notre silence et vous croyaient bien positivement mort de choléra*.
Au risque de paraître indiscret au commis du bureau de poste qui ouvrira cette lettre, je ne puis m’empêcher de vous dire quelques mots de politique. Il paraît que toutes les admonitions de Pozzo* à Berlin n’ont pas donné à la Prusse l’heureuse témérité qui lui manque, et qu’elle est bien décidée à n’en pas venir aux mains avec la France pour la question d’Anvers*; mais qu’arriverait-il si le Roi Guillaume, qui est plus mauvaise tête que son parent*, allait faire son coup de feu contre les Français, — là, selon moi, est toute la question, et bien certainement que dans cet instant il n’y a pas un seul homme en Europe qui puisse le prédire. En attendant ces grands événements nous sommes ici à tourner dans le cercle fort étroit d’une vie de capitale de province; il n’y a ici de sérieusement occupé que Potemkine qui est toujours aussi fou d’amour pour sa Grâce divinité, avec cette différence qu’à présent, vu la saison, il fait ses farces en présence d’un parterre beaucoup plus nombreux. Sa fureur jalouse contre Sercey se réveille aussi parfois, et bientôt elle va acquérir un nouvel aliment à l’occasion d’un bal que celui-ci va donner pour fêter la régence*, mais que Potemkine croit très fermement être destinée à la belle Rose».
Und jetzt schreibe ich kein Wort mehr.
Adieu, mon ami.
«A propos de ma santé», — c’est de la sienne qu’il s’agit, — «je suis tourmenté par des héroïdes, soit dit par contraction, pour ne pas effaroucher ma main qui déjà s’impatiente et trépigne des pieds. Ainsi donc adieu» — et moi aussi adieu. N. T.
Мюнхен. 10 ноября 1832
Я берусь набросать вам несколько строк, мой друг, за отсутствием надежды на лучшее, то есть на Теодора, который все еще во власти одного из своих затяжных приступов лени. Уж и не сочту, сколько дней он собирается писать к вам, но ему все не хватает на это суток, так что подождите, пока в них станет более 24 часов. Вот он тут, в своем кресле и в ответ на мой вопрос, что вам сказать, велит спросить, «получили ли вы добрые вести из Варшавы». — Дошла ли до вас записка, переданная мною через Бингема?* На другой день приехал Крюденер с прелестным чепцом для меня и с известием, что вы пребываете в превосходном настроении и отменном здравии. Все это несказанно меня обрадовало, но что до чепца, то я, ей-богу, не имела в виду ничего такого; неужели вы думаете, что у меня хватило бы бесстыдства столь откровенно напрашиваться на подарки? Ну и ну, никогда больше не совершу подобной оплошности; пока же позвольте мне вас с благодарностью обнять, ибо чепец прехорошенький и сделан с большим вкусом.