Костя лежал с открытыми глазами, прислушивался.
Тоска точила сердце.
И одна теперь мысль – покончить с собой овладевала всем его существом.
Вот он, имеющий власть над часами, запретивший смеяться, грозивший всему миру одиночным заключением, приковывающий к себе людей лягушачьей лапкой, он больше уж не верит в эту свою великую власть: часы по-прежнему идут, по-прежнему смеются над ним, а та, которую он так хочет, так же далека от него, как и раньше.
Он продал бы душу черту, проклял бы все на свете, но видно и черт отступился от него…
К чему ему жить? Зачем жить?
Осторожно спустил Костя голые ноги, – теперь никто не услышит, – пошарил вокруг себя.
Но ничего не нашел такого, чем бы прикончить себя.
Ничего не было.
Дрожа всем телом, поднялся он с сундука и, обжигаясь холодом, побрел по стене и, бродя так, нащупывал руками.
Но ничего не нашел такого, чем бы прикончить себя.
Ничего не было.
И странная мысль иглой прошла через мозг: стало быть, он не может найти ее, он не может найти себе смерть, он победил смерть71.
Небывалое чувство, полное восторга, заполнило душу:
– Бессмертный! бессмертный! бессмертный!
Чувство вырастало в крылья, росли крылья, поднимали бессмертного Костю.
Поднимался Костя – ноги отделялись от земли, а свет зеленый до боли проникал его.
– Бессмертный! бессмертный! бессмертный!
– И всемогущий! – горел, наливался этот свет ярче и ярче и, вмиг обратившись в гада, вонзил когти в Костю, подъел крылья и огненной красной пастью придавил под себя, – Костя грохнулся на пол.
На грохот вскочила Катя, схватила лампочку, да из детской, натыкаясь на стулья, освещая спящих, скользнула мимо кроватей в коридорчик.
– Костя! Костя! – хрипела она и пятилась к двери, хрипела и пятилась к двери в детскую.
Растрепавшаяся вата, как разорванная шерсть, клоками висела вкруг ее шеи.
А Костя – в упор заостренные глаза, – извивался в припадке.72
И прошло, казалось, много, долго, вечность.
Лампочка, дрожа, погасла.
И вот гадова пасть, подмявшая под себя Костю, адски разверзшись, поглотила его, и завертелся он в холодных скользких внутренностях и вертелся, как заводная машинка, все шибче и шибче, не мог спохватиться…
– Проклятый! проклятый! проклятый! – заметало, свистело, мело печь помелом, рвалось в трубе и, скорчившись в три погибели, визжало и выло жалобно, как собачонка.
И вдруг, надсадившись, выскочило из трубы и помчалось на волю.
– В нашем царстве!
И кричит и беснуется.
Раскидывает руки, хлопает в ладоши, хохочет и, превратившись в юркий клубочек, играет и катится.
Клубок не клубочек, шар не граната.
Взрывает гранату.
Тысяча тысяч летающих змеек, тысяча тысяч перелетающих весточек-звуков – обманчивых кликов – путаных зовов.
– В нашем царстве!
Рвутся стальными когтями железные крыши, трещат под напором ворота, одиноко, бездомно кличет поезд в поле, гудит – развевается проволока, – кто-то в железах с гиканьем скачет, скоком выламывает рельсы, валит столбы и бьет и волочит.
Сыплет и сыплет.
– В нашем царстве!
В бешеном поле под осинкой лежит заяц, закидался хворостом, не знает, что делать, поджимает белые лапки.
Бесится поле.
С вечера до петухов73, с первых петухов до свету нет и не будет покою, зачерпнуло глубоко, не уплясаться ему, не умориться, – дано ему сто лет веку.
А над полем, над домами дико колотит в большой колокол.
Длинные острые пальцы крутят взад и вперед, как попало, старые стрелки.
И часы бьют и часы, не выбив положенного, бьют.
Не могут остановиться.
И в смятении бьют.
Не знают срока.
Мы тоже не знаем, что будет завтра, что вчера было, где мы будем, где мы были, кто завел нас, кто поставил, кто назначил на эту незнамую74 жизнь – бездорожье.
Часть четвертая
– Если бы вы все знали, – Христина Федоровна остановилась, бессильно покачала головой, она знала, ей не выразить словами всего, что живет и терзается в ней; и разве все это передастся теми простыми вещами, которые скажутся так грубо, – но вы должны мне объяснить! – задумалась, а глаза расширялись и просили, требовали ответа.
Нелидов молчал.
Он встал, прошелся по комнате, опять сел.
Все, что он мог бы сказать, было не тем и не нужно. Не нужно, – только запутает и растравит.
А она смотрела в свою душу, голос ее звучал на низких нотах, – они, еще не видя света, только теперь впервые рождались.
– Непонятна мне жизнь, когда нет вас, – говорила она, – я живу и делаю все сама не своя. Жду вас, и не вас, а ваши слова. Слова мне нужны, голос. Я не вижу вас, только слышу, а вижу другого. А когда мне мешают слушать, не узнаю уж себя… Страшно за себя. Вы знаете, что такое страшно за себя?