– Люди?
– Жаркий июльский полдень. Какое-то тесно-отмеренное пространство, кривые улицы. По улицам гробовщики. Едут гробовщики домой, возвращаются с кладбища. Они трясутся на пустой колеснице. Лица их изможденные, вороты черных кафтанов расстегнуты, вся одежда, волосы, кожа пропитаны запахом. Они голодные. Один на катафалке уписывает калач… И ты подумал: так и любовь умрет.
Тряслись у Нелидова губы, убил бы этот проклятый голос.
– Но любовь никогда не умрет. Она однажды и навечно. Ты можешь, сколько угодно, обманывать себя, ты можешь на время заглушить ее, но вытравить, убить ее – нельзя. И ту, которую потерял однажды, никогда не воротишь. А ты мечешься, ищешь ее.
– Любите! любите! – настаивал ветер.
– Ты гонишься, потому что кто тебе скажет: нельзя вернуть. Ты видел, потерял, ищешь, но есть и такие: никогда не видели и не положено им увидеть, и другие, которые увидели, но взять не могут…
– Она несчастна, – сказал Нелидов.
– Ты думаешь, она несчастна оттого, что у ней нет денег, и этот дом и эти долги?
– У меня тоже нет денег, не могу ей помочь.
– Помочь?! разве тут в деньгах дело? Этот дом и эти долги дают ей сорвать сердце, свалить на что-нибудь всю его тяжесть, – сердце проснулось, увидело…
– Любите! любите! – настаивал ветер.
– Она его не любит.
– И никогда не простит за свою жертву, которую каждый день приносит для него и унижается.
– Она его не любит, – сказал Нелидов.
– А тебя?
– Она никого не любит.
– Нет, ты не то сказал, ты сказал себе: она только меня любит.
– С ним ей было тесно, он не мог оценить ее, ему все равно, она или другая. Она и пожалела его маленького и доброго. Меня же тогда ненавидела…
– Ты, конечно, выше его, тебя можно ненавидеть, ты, ведь, господин Нелидов! А Сергей и вправду не любил ее.
– Любите! любите!
– Я люблю ее.
И опять этот бешеный храп. Казалось, мчались – нагоняли кони. И звездный свет трепетал по стенам, на камнях и у него в глазах.
Она возникала перед ним. Слышал ее сердце. Подходило сердце к его сердцу, и колотилось и колотилось, хотело пробиться, вспыхнуть и потонуть.
Эти богатства нераскрытые, эти движения безраздельности, эти дыхания головокружительных прыжков за пределы, за небо, за звезды…
– Чего ты хочешь?
Дух захватило.
Звезды и ветер.
– Любите! любите!
Звездное небо тихо венцом сияло.
Там Божия Матерь шелковую шила ширинку – Божию ризу.
По середке ставила блестки, по краям ряды.
Три ангела, три серебряных, павым78 пером крыльев осеняли Пречистую.
Звездное небо тихо венцом сияло.
Часть пятая
Бедная милая Катя.
Несчастная девушка, не сказавшая своих тайных горячих слов, не излившая сердце, свое сердце, полное ключей, – они закипали, просились разлиться и озарить ночь.
А теперь белый чуть брезжущий свет в маленьком, закутанном окошке, а когда оно оттает –
За что?
Отец твой любил твою мать, он не хотел тебе смерти79, и все это так случайно… разве он знал? разве он думал?.. тебя тогда и на свете не было…
Бедная милая Катя.
Скоро будет весна, но этой весны ты не увидишь. Ты прости ему, прости, если можешь… Но этой весны ты не увидишь. Тебя перевезут на юг, в теплый край; может быть, и вернешься…
За что?
Катя дремала в глубоком кресле.
Острые ненужные кольца висели на ее исхудалых пальцах, то и дело соскакивая. Большие глаза были слишком духовны, не было в них ни капельки крови, и чернелись на обтянутой коже брови, как две черные стрелки, и вся она была какой-то чужой, не прежней.
Большие глаза как будто о чем-то глубоко думали, но мысли были тихие, переходили мысли грань жизни и, с каждым часом приближаясь к чему-то, теряли свою внятную обычную речь.
Она их не слышала.
Глубоким пластом лежало на всем равнодушие.
Она ничего не хотела, ее ничто не влекло, ее ничто не приковывало, словно ровно ничего у ней и не было, ровно ничего, о чем бы вспомнить, потужить, помечтать можно. Не помнила вчерашних дней. И пусть за окном этот снег идет, и на гвоздике там коньки висят… А ведь еще недавно так любила крепкую белую зиму, еще недавно так любила –
За что?
Черные часики шли, шептали покойно и верно от часа до часа, – был им отмерен путь, и не о чем было заботиться.