На крик выскочил белобрысый приказчик «Мудрая головка», замотал лысеющим капульком99 и, ругаясь на все корки, ухватил склещившегося Костю, оттащил от Лидочки и, как кошку, вышвырнул вон за дверь.
Ткнулся с налету Костя в снег.
Слышал, как с треском захлопнулась дверь.
Вздрагивающие в слезах губы перебирали детскую песню. Пелась песня, выговаривала, и какой-то смертельный страх, подкатывая к сердцу, хлестал его.
Поднялся Костя и пошел и пошел ходко, быстро, быстро, уж не Костя, а отрезанная шкулепа100 на тараканьих ножках.
Навстречу ему и сзади шмыгали, гнались люди, но не трогали, не толкали его – отрезанную шкулепу на тараканьих ножках.
Галдела улица на сотни пьяных голосов, каждый голос влетал в ухо.
Говорили прохожие:
– Мы хотели бы вас расспросить, как подвигается наше дело –
– Тебе мокрую тряпку нужно положить на нос –
– Дай огоньку –
– У! дурак какой –
– Ни копейки у меня нет, чего же я тебе дам –
– Я тебе прямо говорю, я спички где-то потерял –
– Прогони, да гляди хорошенько –
– А другой дурак всю жизнь работает –
– Что долго-подолго нет его –
– Маль-чиш-ка де-ву-шку обманывает –
– Ни ответа нам, ни привета –
– Еще песни поет, старуха! –
– Не дури, а то свалишься –
– Задави тебя шут –
– Так гуляла бондыриха с бондырем –
И галдели, галдели. Чего им надо? – он все им отдал… Чего ему надо, царю над царями?
В запечатанном магазине через наложенные на окна решетки гляделось черное что-то, как пробитый глаз.
У окна стояла Христина Федоровна.
Костя бросился к Христине Федоровне.
И они смотрели друг на друга, и он не Костя, а осоед, сверлил ее всю с головы до ног своим безумным взглядом.
– Что с тобой, Костя? – спросила Христина Федоровна.
А кто-то крикнул, грозя:
– Эй, Костя, зачем шапку так, я тебе ужо!
Костя молчал, сверлил ее всю с головы до ног своим безумным осоедовым взглядом.
– Ты болен, иди домой! – сказала Христина Федоровна.
И снова что-то, чиркнув будто спичкой и ярко блеснув зеленым огоньком, с болью завертелось в его мозгу.
Он протянул ей руку и, наклонившись к самому лицу, сказал шепотом:
– А если спросят, что сказал Костя, скажите: ничего! – и, высунув язык, пошел.
Хмурно было на душе у Кости, гнетущая охватила тоска:
– Звезды, примите меня!
И как бы в ответ на этот клич измученного сердца кто-то на тоненьких женских ножках, – так показалось Косте, – сам тоненький, появился на тротуаре, засеменил ножками: нагонял Костю, пропадал, потом опять появлялся и носатым хохочущим лицом внезапно заглядывал прямо в глаза:
– Костя, – дрожал Носатый, – ты Бог, ты царь над царями, ты покорил время, ты дал волю, тебе подвластны все земли, вся подлунная, весь мир, ты не Костя Клочков, ты Костя Саваоф101, захочешь, и звезды попадают с неба, захочешь, погаснет солнце, у тебя – нос кривой.
И вдруг, ловко извернувшись, подхватил Носатый под руку Костю и повлек за собой, мостя мосты в его новый дворец и храм и небеса.
А на звездных небесах, казалось, встали три черных столба, на тех черных столбах сели три зеленых попа, разогнув, читали три красные книги.
Ковылял Костя, не Костя Клочков, а Костя Саваоф, высовывал язык, улыбался: пораскладывал своим божеским разумом, пораздумывал, чего бы ему натворить еще, каких миров, каких земель… или обратить ангелов в чертей, или вставить стекло в небо, чтобы через него видно было, что на небесах делается, или смешать все и почиять, как в седьмой нетворящий день не голубем, а вороной…
– Какая я ворона!
Христина Федоровна едва на ногах держалась.
Желая хоть что-нибудь спасти, металась она по городу из конца в конец.
И все не удавалось: то перед глазами захлопнут дверь, то слишком поздно, то просто не принимают.
Никому, видно, нет дела.
Опускались руки.
И когда, наконец, вся издерганная, вернулась она домой и хватилась Моти: ни Моти, ни Раи не оказалось, их и след простыл.
– Уехали они и барышня, бросили дом, – сказала отмалчивавшаяся Ольга, в ушах которой висели какие-то невероятных размеров серьги – подарок Моти, и всхлипнула, – больно ловкие они кавалеры, Бог им простит.
Обуяло тут Христину Федоровну чувство приближения еще худшего, разрастающееся чувство, которое точит и загоняет и загоняет, закрывая все до единой двери.
Хотелось плакать, слез не было: они горячие изливались где-то в глубине сердца, испаряясь, расстилались тоской.
Чьи-то руки подымали ее с земли и, не унося, держали.
Давились слова в перехваченном горле.