— Денег… Я стреляю, — сказала Мери.
— У меня нет с собой денег, — захлопнув челюсть, проговорил «Тыква». — Не стреляйте, слушайте…
— Денег! Если крикнете, то…
— У меня деньги дома, у компаньона… Я же не ношу с собой денег…
Такого оборота вещей не ожидали ни Мери, ни Михаил, стоявший сзади нее со сжатыми кулаками и перекошенной мордой. Револьвер заходил ходуном в Мериной руке. «Тыква» совсем струсил и сам помог выйти из затруднительного положения:
— Не вертите им, он так непременно выстрелит. Черт с вами! Дам я, дам денег, но за ними нужно съездить…
Немедленно Мери стащила с себя панталоны, приказала Михаилу разорвать на ленты. «Тыква» протянул ноги, их связали. Кряхтя, косясь на револьвер в Мериной руке, он написал записку. (Примечательно, что Мери не сказала цифру, и «Тыква» сам указал ее в записке.) Михаил сейчас же ушел по указанному адресу. Сорок минут Мери выдерживала нэпмана под дулом револьвера, иногда только брала апельсин из корзинки, зубами сдирала кожу.
— Тихо, не шевелиться, — повторяла она, выплевывая косточки.
«Тыква» пробовал ее улещать, стыдил вкрадчивым голосом, вспомнил даже о своих детках в Москве — Мери была неумолима, как настоящая бандитка. Наконец вернулся Михаил с деньгами. Привез тридцать червонцев…
— Да ей-богу, больше нет! — завопил «Тыква». — В следующий раз как-нибудь, с большой радостью… Что? Вам этого мало? Ну, стреляйте в таком случае, сволочи, если не верите!
Мери пересчитала деньги. Сунула их за чулок. Зло надвинула шапочку:
— Хорошо. Мишка, развяжи его! Теперь слушайте, нэпман… Мы выйдем. Если вы сейчас же побежите за нами, мы вас застрелим на лестнице… Можете уходить только через десять минут.
— Пока! — сказал «Тыква» вслед уходящим и, засопев, потянулся за бутылкой.
Через несколько дней Мария Осколкина и Михаил Цибриков были арестованы в Севастополе. Они сейчас же во всем сознались. Михаил ревел и раскаивался. Мери держалась равнодушно-презрительно. Их отвезли в Ленинград. И вот на суде защитник окончил свою речь следующими словами:
«…Товарищи судьи, взгляните на потерпевшего, оцените его большую физическую силу, огромную сообразительность, которую он проявляет обычно в деловых операциях… (При этих словах „Тыква“ стал протискиваться к двери, в зале захихикали.) Теперь взгляните на этих подростков, обманутых соблазнами Запада… Эти два романтика новой формации, два посетителя кино, связывают человека, который одним движением руки мог бы их обоих раздавить, как мух. И что самое главное — что я особенно подчеркиваю: револьвер, игравший основную роль во всем этом происшествии, был не заряжен. (Мери с бешенством взглянула на Михаила, он опустил голову.) Из этого револьвера никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя выстрелить, потому что это заржавленный и сломанный револьвер…»
Суд приговорил Марию Осколкину и Михаила Цибрикова на пять лет условно.
Василий Сучков
— Я так скажу: дети наши, имей они понятия, как мы, старики, — и на том слава богу.
— Нельзя теперь «слава богу», Тимофей Иванович.
— Ну, слава труду… Не придирайся — я старый человек… Скажи: мы боролись? Правильно я говорю?
— Боролись, Тимофей Иванович. Собственно, у меня служба тихая, я не боролся, а вы действительно боролись.
— Мне нравится, как вы отвечаете, Иван Иванович; вы человек прямой. Таких нам надо… Официант, еще парочку и два бутерброда с ветчиной… Так вот, мы страдали. Верно, Иван Иванович?
— Ну еще бы…
— Когда Путиловский завод зажигалки делал, вы представляете, каково было нам, старым мастерам, это видеть! Кто в ответе? Ссылайся, пожалуй, на Антанту… Так-то, мол, так… А кто заводил? За этим все ниспровергли, чтобы лучший в Союзе завод зажигалки точил? Хорошо теперь — на верфи лесовозы строим. Все цехи работают… А в то время бывало, что и не верится… Так бы взял, лег среди разрушения и заплакал… Это разве не страдание? А кто восстановил завод? Видел эти руки? И кости-то на них — просмоленные машинным маслом: гляди, какие пальцы черные… Значит, я имею право говорить… И я говорю. Дети наши ни к черту не годятся… Они боролись? Нет. Они страдали? Нет. Они пенки собирают. А мы для них — устарелое племя. Мишка мой — комсомолец. Хорошо. Его трогать нельзя. Ему слово, он — десять. Ладно, ладно… Учись, выходи в первые ряды. Хотя потрепать-то следовало, но — обомнется… Ведь гавкать дерзко на каждое тебе слово еще не означает, что отец — дурак. Ладно, говорю, ладно… Мишка — честный парень. А вот Колька мой… Ну, этот… Тут я не могу. Завел он себе морские штаны, финский ножик… День работает, другой — с девками по заливу гуляет… И заметьте, Иван Иванович, его я тоже не могу ни палкой урезать, ни за волосы его взять… А какие у него волосы? Священные? И он сейчас же идет на меня жаловаться — и мне выговор, в лучшем случае за истязание… А Кольке на роду написано — десять лет с изоляцией. Знаете, что он мне отвечает? «Ты мне докажи, старый хрен, почему я должен работать, когда я хочу гулять? Это в какой, хрен, книжке написано, чтобы я удовольствий лишался? Почему?» И он, сволочь Колька, говорит это так уверенно, будто он — правящий класс. «А будешь драться, говорит, я тебе дырку в животе сделаю…» И вертит ножом и глазами блистает…