— И давно он женился?
— Да года полтора тому назад, как получил от дяди большое наследство. Раньше он так, в свободную любовь играл. Не рука была адмиральше лишаться пенсиона, ну, а как Неглинный стал богат, адмиральша навечно закрепостила Васеньку. Крепче, мол, будет. Баба ловкая. И еще очень того… аппетитная, хоть и подводит глаза и подкраску любит…
— А Неглинный по-прежнему преподает?
— Как же… Астрономию читает…
— Ну и что же, счастлив ли он, по крайней мере, с Ниной Марковной? Ты бываешь у них?
— Бываю. Совсем наш Вася под башмаком у супруги. Всегда они вместе. Без нее никуда! Не смеет. Такая у них конституция, заведенная «бабцом»… Ревнивая, как Отелло… Уж теперь он, брат, два вихра в сосиски закручивает, а не один, как прежде, помнишь? — рассмеялся товарищ.
— Ах, милая фефела! — проговорил Скворцов.
В тот же вечер Скворцов написал Неглинному письмо, просил «забыть все» и немедленно приехать на «Грозный». «Ужасно хочется с тобой увидеться и расцеловать твою милую рожу», — заканчивал письмо Скворцов.
На другой день Неглинный приехал. Друзья радостно бросились друг другу в объятия и облобызались, и затем Скворцов повел друга в свою каюту, чтобы поговорить наедине.
В первую минуту оба были несколько сконфужены, особенно Неглинный. Ни тот, ни другой не проронили ни слова об адмиральше, точно ее и не было на свете.
— Ну как, голубчик, поживаешь? — первый заговорил Скворцов, с любовью глядя на милое, слегка растерянное лицо своего друга. — Вижу — поправился… пополнел, не то что перед экзаменами, помнишь? По-прежнему преподаешь? Заставляешь теперь других зубрить, зубрило-мученик? — продолжал весело Скворцов и снова горячо и порывисто обнял Неглинного.
— Ничего себе, живу… Астрономию читаю… А ты как… Доволен плаванием?
— Очень… Капитан превосходный моряк и честнейший человек, не то, что прежний… этот бесшабашный Налетов… Он ведь нынче особа… Где-то в штабе?. То-то постарается мне гадить. Ну, да черт с ним… Чуть что, я и в коммерческий флот уйду… Буду плавать, а на берегу не закисну и на рейдах «дохнуть» не соглашусь… Ах, брат, что за чудное дело эти дальние плавания, если командир хороший, да кают-компания попадется хорошая!.. Сколько поэзии, сколько новых ощущений, сколько закалки характера!
И Скворцов с увлечением стал рассказывать о своем плавании, о штормах, которые «Грозный» выносил «молодцом», об урагане, который они выдержали в Индейском океане и во время которого потеряли фок-мачту, о прелести тропических стран и океана, о матросах которые ожили после ухода Налетова и при другом капитане совсем иными стали…
— И что за славные эти люди, в большинстве, наши матросики, если б ты знал! — прибавил Скворцов. — Умей только быть человечным с ними, и они отплатят тебе сторицей…
Долго еще просидели друзья, не замечая, как идет время. Вспоминали морское училище, первые годы мичманства, перебирали начальство…
— Кстати, где Тырков. — полюбопытствовал Скворцов. — Вот прелестный человек.
— Говорят, он выходит в отставку.
— В отставку?. Эдакий чудный адмирал!? Почему?
— Не знаю, брат…
— Обидно… Непременно съезжу к нему засвидетельствовать ему свое почтение… А я думал, что он старший флагман, и вдруг… прекраснейший моряк оставляет флот…
Неглинный остался обедать на «Грозном» и просидел до вечера. Скворцов упрашивал его остаться ночевать, но Неглинный, застенчиво краснея, объявил, что ему нельзя, никак нельзя…
Скворцов догадался, что друг его боится адмиральши, и объявил, что в таком случае он сам проводит его до Петербурга.
Когда, наговорившись досыта, они приехали в Петербург, Скворцов просил не забывать его и приезжать в Кронштадт.
Неглинный обещал и вдруг сказал:
— А знаешь, Коля, ведь и я иду нынче летом в дальнее плаванье.
— Ты!? — воскликнул в изумлении Скворцов.
— Да… я, брат, на три года! Спасибо, назначили…
— А преподавание?
— Бросаю, бог с ним.
— И на три года в море? — снова спросил Скворцов.
— То-то на три года! — как-то виновато промолвил Неглинный, и Скворцов при свете фонаря увидал, как его друг кротко улыбнулся своими добрыми глазами. Ну, прощай! — добавил Неглинный и, крепко пожав руку Скворцова, торопливо уселся на извозчика.
Бедняга! Даже и ты, кроткая душа, улепетываешь от адмиральши в море! невольно прошептал Скворцов вслед.
Светлый праздник
Целых двое суток Страстной недели нас жестоко-таки трепало в Индейском океане, столь нелюбимом моряками за его частые и коварные сюрпризы. Благодаря предусмотрительности капитана, вовремя приказавшего спустить брам-стеньги и поставить штормовые паруса, мы с честью выдержали ураган, благоразумно избегнув его центра, и не получили никаких серьезных повреждений. Только вельбот смыло волной — вот и все.
Наконец, на третий день ураган ослабел, а в пятницу и совсем прекратился. Ветер уже бешено не ревел, словно надрываясь какой-то исполинской грудью, и, подло переходя через все румбы, не крутил, дробя в алмазную пыль, верхушки громадных волн, разбивающихся со страшным гулом одна о другую. Океан не походил на грозного, разъяренного, могучего зверя, готового поглотить одним глотком ничтожную деревянную скорлупку с сотней смелых пловцов. Темные, зловещие тучи исчезли; волна, утомленная, улеглась, барометр быстро поднимался, и солнце, жгучее и ослепительное, снова весело глядело на маленький трехмачтовый клипер с высоты бархатного голубого неба, подернутого, словно белоснежным кружевом, перистыми, нежными облачками.
Еще в ночь на субботу отдали все рифы у марселей, поставили фок, грот и брамсели, и ходкий грациозный «Голубчик», боровшийся с ураганом в крутой бейдевинд и почти не двигавшийся с места, понесся теперь с ровным попутным муссоном, точно птица, расправившая крылья, покойно и плавно покачиваясь, узлов по десяти, по одиннадцати в час, поднимаясь к недалекому уж экватору, за которым ждала нас, после долгого и длинного перехода, стоянка в роскошной Батавии. Вахтенный офицер и вахтенные матросы вздохнули свободней и не находятся в нервном напряжении, — вахты перестали быть «каторжными».
Снова были открыты задраенные наглухо люки, и снопы света и волны чистого свежего воздуха ворвались в душный кубрик и в палубу. С раннего утра затопили камбуз, эти дни бездействовавший по случаю адской качки, и у камбуза в это утро царило необычайное оживление и суматоха. Все три кока (повара) в белых колпаках торопились приготовить к разговенью куличи, яйца и окорока; многие матросы охотно им помогали в этом деле, и около камбуза постоянно толпилась кучка матросов. Снова одетые в летние белые рубахи и босоногие, они то и дело выползали наверх и собирались на баке, у кадки с водой, чтобы покурить и полясничать. И офицеры после подъема флага гуляли по шканцам, любуясь погожим утром и улыбаясь проказам общей любимицы Соньки. Куда-то забившаяся во время урагана маленькая обезьянка снова появилась наверху и, веселая и забавная, как сумасшедшая летала по вантам, спускалась вниз и задирала дремавшего у пушки, на солнышке нашего степенного и ленивого косматого водолаза Муньку, дергая его за хвост и тотчас же удирая на ванты, когда Мунька начинал сердито ворчать.
Старший штурман, довольный, что солнце, скрывавшееся три дня, светит теперь, как он выражался, «во всю рожу», уже берет высоты, а старший офицер Василий Иваныч, давно уже осмотревший весь клипер вместе с боцманом, попыхивая папироской, благодушно допивает свой третий стакан чая, сидя на диване в кают-компании, принявшей снова свой обычный безукоризненно чистый вид. Одного лишь капитана не видно. Он отсыпается после трех суток, почти бессменно проведенных им у штурвала, около рулевых. Во время урагана он лишь на два, на три часа спускался днем, чтобы обсушиться и вздремнуть, и снова, на вид спокойный и серьезный, с осунувшимся лицом и скрытой тревогой в душе, выходил наверх защищать свой любимый «Голубчик» от ярости урагана и спасти вверенных ему людей.
В эту Страстную субботу, среди океана, вдали от родины и более привычной для всех береговой обстановки, большая часть матросов, преимущественно старики, были в каком-то особенном, торжественном настроении, видимо бесконечно довольные, что трепка прекратилась и можно встретить праздник, не штормуя, а похоже, как и на берегу: честь-честью помолиться за светло-христовой заутреней и разговеться после недели поста. В этот день, после обычной утренней уборки клипера, никаких учений и занятий не было, и свободные от вахты могли заниматься своими делами. Матросы ходили к образу, перед которым старый матрос Щербаков (образной) с раннего утра уже затеплил лампаду, молились, кладя земные поклоны, и уходили наверх, вынося свои парусинные чемоданчики. Примостившись на палубе, они осматривали чистые, большею частью собственные, белые рубахи, шейные платки, парусинные башмаки, чинились и прибирались. Сбившись по разным углам кучками, многие слушали евангелие, читаемое нараспев каким-нибудь грамотным матросом. Вообще готовились к великому празднику истово и серьезно. В этот день почти никто не пил перед обедом своей чарки, и некоторые ничего не ели. Разговоры велись более или менее соответствующие настроению, и все воздерживались от привычных крепких слов. Даже старый боцман Щукин, не умевший сказать трех слов, не уснастив их самой отборной руганью, и тот сегодня имел несколько сконфуженный вид и ругался меньше.