Когда после праздников явился на хутор Степа, его не узнавали: он переродился,— он начал говорить, чего прежде за ним и не подозревали. Спросили его, как он во время праздников веселился. «Весело»,— говорит. «У кого бывал?» — «Родителей, говорит, посетил». Он опять спутешествовал в Глемязов, чтобы оставить там подаренные к празднику три карбованца, а вместе с тем и блеснуть своим новым сюртуком.
Мало-помалу в нем начали (кроме букваря) [обнаруживаться] и другие познания. Оказалось, что он четыре правила арифметики знает как свои пять пальцев, только бессознательно; русскую грамматику знает не хуже самого профессора, только бесприложительно, да для хорошего учителя это и лишнее.
Великое дело поощрение! Одни только гениальные натуры могут собственными силами пробить грубую кору холодного эгоизма людского и заставить обратить на себя изумленные глаза толпы. Для натуры обыкновенной поощрение — как дождь для пажити. Для натуры слабой, уснувшей, как Степа, одно простое внимание, слово ласковое освещает ее, как огонь угасшую лампаду. Демикотоновый сюртук, а более — ласковое обращение Никифора Федоровича разбудили слабые, спавшие силы души в неоконченной организации Степана Мартыновича. В нем оказались не только способности простого учителя, но он оказался еще и латинист немалый. Хотя тоже вроде автомата, но довольно внятно для Никифора Федоровича, в пасеке, под липою лежа, читал Тита Ливия.
По ходатайству Никифора Федоровича, преосвященный Гедеон выдал ему стихарь дьячка и место при церкви св. Бориса и Глеба, что против хутора. С тех пор Степан Мартынович зажил паном и до того дошел, что, кроме юфтовых сапогов, никаких не носил; в доме же Никифора Федоровича он сделался необходимым членом, так что без него в доме как будто чего недоставало. Правда, что в нем остроты и бойкости мало прибыло, но выражение лица совершенно изменилось: как будто освежело, успокоилось и сделалось невыразимо добрым, так что, глядя на его лицо, не замечаешь дисгармонии линий, а любуешься только выражением. Великое дело сделал ты, Никифор Федорович, своим сюртуком и тремя карбованцами! Ты из идиота сделал существо если не высокомыслящее, то глубокочувствующее существо.
Зося и Ватя между тем учились и росли. А росли они, как сказочные богатыри, не по дням, а по часам, а учились они тоже по-богатырски. Но тут нужно принять в соображение учителя. Степан Мартынович показывал им не по своему разумению, а как напечатано, и сам себе говорил иногда: «Не я буду виноват, не я его печатал». На тринадцатом году это были взрослые мальчики, которым можно было дать по крайней мере лет пятнадцать, и так между собой похожи друг на друга., что только одна Прасковья Тарасовна могла различить их. И это сходство не ограничивалось одною наружностью, они походили друг на друга всем существом своим. Например, Ватя хотел учиться, и Зося тоже; Зося хотел гулять, и Ватя тоже. Все, кто посещал хутор сотника Сокиры, не говоря уже о Карле Осиповиче, все были в восторге от детей, а о Никифоре Федоровиче и Прасковье Тарасовне и говорить нечего.
Однажды вечером нечаянно приехал на хутор Карл Осипович и застал хозяев чуть не в драке.
— Ну, та нехай, нехай уже буде по-твоему,— говорил скороговоркою Никифор Федорович,— выбирай, какого сама знаешь.
— Нет, вы выбирайте: я ничего не знаю, я им просто чужая.
В это время вошел в комнату Карл Осипович, и Прасковья Тарасовна обратилась к нему:
— Вот, вот пускай хоть они нас разделят.
— Вы до сих пор не делились, чем же вы вздумали теперь делиться, скажите? — проговорил Карл Осипович, ставя в угол свою палку и шляпу.
— А вот чем, Карл Осипович! Мы уже порешили,— говорила Прасковья Тарасовна,— чтобы одного нашего сына определить в военную службу, а другого по штатской, так теперь не разделим их кого куда.
— Обоих по штатской, но сначала нужно их чему-нибудь научить.
— И я так говорю,— проговорил спокойно Никифор Федорович.
— Господи! Вырастут, так научатся. Отец Лука и теперь не надивуется их познаниям. Да теперь же им скоро по четырнадцатому году пойдет, нужно думать что-нибудь.
— Я думаю сделать из них пока хороших семинаристов.