Прослушавши литургию, Никифор Федорович подходил к образу покрова и долго любовался им и рассказывал своей любопытной Прасковье, кто такие были за люди, под кровом божия матери изображенные.
Иногда он рассказывал с такими подробностями про Даниловича и разрушенный им Батурин, что Прасковья Тарасовна наивно спрашивала мужа:
— За что она его покрывает?
Как ни переполнена чаша счастия, а всегда найдется место для капли яду. Для полного счастия Сокиры чего бы недоставало? А ему недоставало самого высшего блаженства в жизни — детей.
Лет шесть уже минуло, когда на хуторе у старого сотника Сокиры, невзирая на отца протоиерея и прочий чин духовный, Никифор Федорович вынул свою скрипку (потому что гусли не соответствовали песне) и заиграл, припевая:
Ой, хто до кого, а я до Параски...—
причем Прасковья Тарасовна плюнула и вышла из покоя, а Карл Осипович и Кулина Ефремовна, не говоря ни слова и также невзирая на чин духовный, схватилися за руки, да и пошли выплясывать:
О mein lieber Augustin...
И в тот же вечер другая пара — кум с кумою, едучи в город от Сокиры, пели тихонько в два голоса:
Одна гора високая,
А другая близька...
А отца протоиерея и братию на ту ночь положили спать в новой коморе, потому что ночь была бурная, так чтоб чего, боже сохрани, не случилось. Карл Осипович и Кулина Ефремовна, поплясавши в свое удовольствие и сказавши хозяевам «gute Nacht», сели в свою беду и поехали в город, разговаривая себе тихонько и все по-немецки.
То был великий и радостный день для бездетного Никифора Федоровича и Прасковьи Тарасовны. Они в тот день окрестили и усыновили двух близнецов-подкидышей и так бучно отпраздновали крестины, что повивальная бабка долго после того говорила,— что родилась, окрестилась и умру — не увижу таких хороших крестин, как были у старого сотника.
Минуло шесть лет после такого великого события в доме Сокиры, когда перед вечером сидели они, то есть хозяева, на ганку с нерушимым другом своим Карлом Осиповичем, а перед ними на темнозеленом лужку, примыкающем к самой Альте, резвилося двое детей в красных рубашках, точно два красные мотылька мелькали на темной зелени. С крылечка все трое молча любовалися ими, и казалось, что у всех трех собеседников вместе с зрением и мысли были устремлены на детей. После продолжительного созерцания первая нарушила молчание Прасковья Тарасовна.
— Рассудите вы нас, голубчик Карл Осипович, что нам делать? Я говорю, что дети еще малые, а Никифор Федорович говорит: «Это ничего, что малые, а учить надо».— Где же тут, скажите-таки Христа ради, правда? Ну, еще хоть бы годочек подождать, а то думает после покрова уже и начинать.
— Да, да, начинать, давно пора начинать,— сказал Карл Осипович.— Я давно думаю об этом.
— Святая Варваро великомученица! Боитесь ли вы бога, Карл Осипович!
— Боюсь, очень боюсь, Прасковья Тарасовна, и скажу вам, что когда мне было только пять лет, то я уже читал наизусть кой-что из Шиллера. Покойный Коцебу сказал раз, когда я ему прочитал его стихи наизусть, что из меня будет великий поэт, а на деле вышел маленький фармацевт. Вот что, Прасковья Тарасовна, и великие люди иногда ошибаются.
— Да это ничего, пускай себе ошибаются, только рассудите сами: после покровы!
— Да, да! Чем скорее, тем лучше.
«Ну, догадалась же я, у кого защиты просить»,— подумала Прасковья. Тарасовна, но не проговорила, а Карл Осипович, нюхая табак, приговаривал:
— Да, да, надобно учить. Ваша пословица говорит, что за ученого двух неученых дают, да не берут.