– Картина у тебя получается, по-моему, слишком мрачная, – сказал Пьер. – Есть все-таки, по крайней мере на Западе, известная свобода, есть выборы, есть возможность протеста. И есть миллионы людей, которые благополучно живут всю жизнь и благополучно умирают в любой стране. Что тебе еще нужно?
– Конечно, – сказал Франсуа. – И все это несмотря на существование правительства, администрации и государственной власти. Ты меня пойми, я не анархист и то, что я говорю, меньше всего носит политический характер. Я совсем не противник республиканского режима, например. То, что я говорю, это не мнение, это констатирование существующего порядка вещей.
– В чем, по-твоему, выход из этого положения? В прогрессе и надежде на лучшее будущее?
– Нет, в это я мало верю, – сказал Франсуа. – Мне кажется, выход в другом: сосредоточить свое внимание на том, чтобы построить возможно лучше свою личную жизнь, чтобы оградить себя, насколько это возможно, от вмешательства этого государственного аппарата и постараться забыть о его существовании. Есть столько замечательных вещей, есть искусство, есть эмоциональная глубина человеческих чувств – вот что важно, вот в чем нужно жить.
– Это уже не мизантропия, – сказала Анна.
– У меня мизантропия не сплошная, – сказал Франсуа. – Она распространяется только на некоторые области жизни, к сожалению, довольно обширные. Но оазисы все-таки есть, и цель человеческой жизни, мне кажется, заключается в том, чтобы создать себе свой собственный душевный оазис. Это, конечно, трудно, но это единственное, ради чего стоит жить. И для этого нужно многое забыть. Надо забыть, что такой-то министр раздражающе глуп, надо забыть, что существуют газеты, реклама, дурной вкус ночных кабаре и мюзик-холлов, разные виды проституции – политической, литературной, театральной, кинематографической, – надо все это забыть и помнить только о положительных вещах. Надо забыть о плохих книгах и плохих авторах и помнить только о хороших, надо забыть об изменниках и помнить о героях, надо забыть о моральном сифилисе, который разъедает общество, и помнить о миллионах людей, которые им не затронуты, надо забыть о Торквемаде и помнить о Франциске Ассизском. И тогда, вероятно, можно жить настоящей человеческой жизнью, а не задыхаться каждый день от отчаяния и презрения. Но это дано не всем. У меня этого никогда не будет, и вот почему я не могу не быть мизантропом.
– Выходит, что это вопрос личной удачи, – сказал Пьер.
– Удачи, характера, душевного склада. Вот у тебя, Пьеро, этот оазис существует, ты таким создан. А я не такой, и это очень печально.
– Я с вами не согласна, Франсуа, – сказала Анна. Она остановилась на несколько секунд, ища слова. – Допустим, что ваш мрачный взгляд на вещи совершенно оправдан. Но это отрицательное суждение о многих вещах – это только одна часть вашей задачи, вашего назначения на земле. Вы должны, мне кажется, и у вас для этого есть все данные, это преодолеть и создать для себя самого какую-то положительную философию, которая была бы важнее, чем эта отрицательная оценка.
– Это мне напоминает спор блаженного Августина с Пелагием о благодати, – сказал Франсуа. – Но Пелагий еретик, как вы знаете. Да, конечно, нужно было бы это преодолеть. Но не все это могут. Что ты думаешь об этом, Пьер?
– Конечно, не все, – сказал Пьер. – Но ты, я думаю, – больше, я уверен, – ты это можешь. И если тебе кажется, что ты не можешь, это значит, что ты плохо себя знаешь. На блаженного Августина я ссылаться не могу, так как читал только его «Исповедь» и никак не мог отделаться от какого-то странного чувства: он всюду пишет – да, я грешен, но Ты, Господи, Ты знал это – и так далее – так, точно у Господа Бога было только одно занятие – следить за тем, что делает или чего не делает блаженный Августин.