В молодости, в чине лейтенанта, он был участником знаменитого боя брига «Меркурий» с двумя турецкими кораблями — боя, из которого слабосильный русский бриг, с его восемнадцатью небольшими пушками, вышел победителем.
Это смело можно бы было принять за сказку, если бы не случилось этого в действительности здесь же, на этих самых водах Черного моря, 14 (26) мая 1829 года. Из двух кораблей, настигших бриг, один был «Селимиэ», стодесятипушечный, — сильнейшее судно во всем турецком флоте; на нем был флаг самого капудан-паши, командующего флотом; на другом же, семидесятичетырехпушечном, контрадмиральский флаг.
Явную мысль имел капудан-паша увеличить флот султана одним русским бригом; с «Селимиэ» раздавались даже крики на довольно чистом русском языке: «Убирайте паруса! Сдавайтесь!..» Но на эти крики с брига ответили залпом девяти орудий одного борта, и начался чудовищно неравный бой, продолжавшийся около четырех часов.
Перед боем, когда ясно уже стало, что не уйти от турецких кораблей, командир брига, капитан-лейтенант Казарский, созвал всех своих офицеров на военный совет; даже первый подавший свое мнение, младший в чине, штурман, подпоручик Прокофьев, заявил, что необходимо сражаться «до крайности», а лейтенант Новосильский добавил: «А за последней крайностью последний и шаг: сцепиться с одним из кораблей противника и взорваться».
Это мнение и было принято всем советом, и перед боем Новосильский вынес из своей каюты заряженный пистолет и подвесил его на палубе так, чтобы всем, и офицерам и матросам, было известно, где его найти в момент последней крайности. Дулом своим пистолет этот был направлен к двери крюйт-камеры; выстрел из этого пистолета в крюйт-камере должен был вызвать взрыв брига, а вместе с ним и турецкого корабля, — чтобы гибель «Меркурия» куплена была турками очень дорогою для них ценой.
Казарский как командир обратился к матросам с кратким, но сильным словом о чести русского флота, о долге перед отчизной, о том, что если придется всем умереть, то умереть чтоб героями, истратив все средства защиты… Сияли глаза матросов, когда кричали они в ответ обычное: «Рады стараться!»
Турецкие корабли взяли бриг в перекрестный огонь, чтобы, обрушив на него лавину чугуна, заставить его спустить флаг, но команда маленького русского судна не потеряла спокойствия: спокойно, как на ученье, и очень метко стреляла орудийная прислуга, спокойно целились и стреляли из ружей остальные матросы.
Все было на стороне турок: не только 184 пушки против 18, но и гораздо больший их калибр; не только гораздо более высокие борта, но и куда более надежные по толщине; не только в несколько раз более многочисленная команда на кораблях, но и вполне уверенная в близкой и легкой победе…
И, однако же, случилось невероятное. Казалось бы, турецкие снаряды должны были в самый короткий срок обратить в кучу щепок гордый русский бриг, истребив всю его команду, но вышло обратное: на палубах обоих кораблей валялись груды убитых и раненых, в то время как команда брига потеряла всего несколько человек, а начавшийся было пожар потушила быстро.
Вместо русских матросов сломлены были турецкие. Они покидали свои места у орудий и метались по палубам, ища спасения от русского огня. Слышны стали их возгласы «алла!» и возмущенные крики их офицеров. Притом и повреждения на стодесятипушечном корабле «Селимиэ» уже через час после начала боя оказались так значительны, что капудан-паше пришлось вывести его из боя: в последний раз дал залп по бригу и ушел зализывать раны.
Но другой корабль и один был все-таки в несколько раз сильнее брига, получившего уже много пробоин, и неравная борьба продолжалась еще три часа… Не одна пара глаз начала уж оглядываться на пистолет Новосильского, на него самого и на командира брига: не пришел ли тот самый момент «последней крайности»? Однако видели, что этот роковой момент еще не пришел: лицо Новосильского было так же далеко от беспокойства, как и Казарского.
Напротив, забеспокоился командир турецкого корабля, адмирал. Он видел, что паруса на его судне наполовину сбиты, потери в людях очень велики, — еще немного, и корабль будет лишен способности двигаться; абордаж же при таком упорстве русских мог кончиться только тем, что оба судна взлетели бы на воздух, в этом он нисколько не сомневался и был прав, конечно. Поэтому он прекратил обстрел брига и даже постарался уйти от него на приличное расстояние.
Так необычайно, почти фантастично, кончился этот бой, единственный, не имеющий себе подобных в истории всех флотов земного шара. И если Казарский давно уже умер, заработав себе своим подвигом памятник в Севастополе с надписью: «Потомству в пример», то сподвижник его Новосильский остался живым примером для матросов и молодых офицеров, с Георгием в петлице и пистолетом, попавшим, по особому рескрипту, в его герб.
Он и был потом примерным командиром — сначала брига «Меркурий», а после стопушечной громады «Три святителя». Команда этого линейного корабля по чистоте и быстроте всей работы во время практических плаваний была признана лучшей в целой дивизии, а добиться этого в среде таких строгих знатоков и ценителей морского дела, как черноморские моряки, было далеко не так легко и просто.
Чем же и как добился этого Новосильский? Жестокими наказаниями, которые применялись другими командирами? Нисколько. Опять только личным примером, а линьки он совершенно изгнал из обихода жизни на своем корабле, подражая в этом Нахимову; и его не только матросы любили, но к нему под команду стремились попасть молодые офицеры и считали за счастье, если удавалось попасть.
— Федор Михайлович, дорогой мой, здравствуйте! Мне вам кое-что надо сказать, — обратился к нему несколько суетливо Корнилов, когда тот вошел на палубу.
— Здравствуйте, Владимир Алексеевич, — и, выжидающе улыбнувшись только, но считая совершенно излишним какой бы то ни было вопрос, Новосильский утопил в своей мясистой теплой руке узкую и холодную руку Корнилова.
— Да, что-то не повезло нам с вами, Федор Михайлович, — и я решил вас бросить на произвол судьбы, а сам отправляюсь сейчас в Севастополь, вот что-с, — быстро и отчетливо проговорил Корнилов. — Но кое о чем потолкуем с вами у меня за чаем, пойдемте-ка… На турок я сердит за их скаредную осторожность, в поясницу мне вступило, и вообще я совсем не в духе…
Корнилов не преувеличивал. В пояснице он действительно чувствовал боль, отчего и ходить и сидеть мог только держась совершенно прямо, боевое настроение его упало, — истрачен был почти весь его запас; кроме того, появилось беспокойство о многом, что делалось в Севастополе, начатое им лично и не доведенное еще до конца, но что должно быть доведено до конца в самом скором времени, а в его отсутствие может непростительно затянуться.
Олицетворенное спокойствие — Новосильский, сидя в каюте Корнилова, представлял собою как бы умышленный контраст хозяину каюты. Он и говорил расстановисто, точно с усилием подбирая слова, и медленно глотал чай, и еще более неторопливо посасывал свою короткую трубку с чубуком из соломенно-желтого янтаря.
— По воробьям из пушек, буквально по воробьям из пушек выскочили мы в море с такой эскадрой, — возбужденно говорил Корнилов. — Ну, что такое какие-то там три турецкие парохода и прочее? Мелочь!.. Турки боятся выходить из пролива, тем более в такие погоды… А точнее, они хотя и выходят иногда порядочным отрядом, но понюхают, чем пахнет из Севастополя, и уходят, как это мы узнали от австрийцев… А слух о том, что они к Сухум-Кале пошли, мне кажется, заведомо ложный, чтобы только сбить нас с толку и заставить попусту тратить силы.
— Может быть, — отозвался Новосильский, так как Корнилов смотрел на него вопросительно. — Может быть, и ложный… На войне ложь — во спасение.
— Для турок — во спасение, для нас — в ущерб, — возбужденно подхватил Корнилов. — Суда зря изнашиваются, люди зря устают, и если случится принять противника всеми нашими силами, а половина кораблей будет в это время ремонтироваться, то что тогда делать?.. Нет, уж вы, Федор Михайлович, повидаться-то с Павлом Степанычем повидайтесь и передать ему все, что надобно, передайте, а эскадру свою ведите-ка домой, нечего ее трепать раньше времени.