– А уж 6-оттуда не выпустят, – прибавляла Катя. Лиза бледнела.
– Так совсем и не выпустят?
– Иль в Сибирь со-ошлют, или еще мало бы как. Мне Батька рассказывал… (У Новоселовых все звали друг друга: Катька, Петька, Батька).
Оказывается, в Петропавловской крепости есть такие казематы, что можно открыть люк в полу и сразу провалишься в реку… поминай, как звали.
Истории о крепости, где узники бесследно исчезают, производили на Глеба довольно сильное впечатление. Очень, конечно, страшно! – И он слушал эти рассказы с интересом, но как нечто чуждое. Это не ему принадлежит, в таком мире он случайно. А ему принадлежит белое под снегом озеро, одиночество, увлекательные книги, рисование…
Лиза же находилась под большим влиянием Кати.
– Я не понимаю, – говорила она, встряхивая кудряшками (носила на лбу небольшую челку), – как это можно быть консерватором?
Тут дело и подходило к республике. Как некогда в Устах спорили, какой конь на картинке лучше, белый или вороной, так теперь надо было решать, монархия или республика?
И опять девочки были заодно против Глеба.
Катя повторяла слова Батьки, Лиза – слова Кати. Глебу, в сущности все это было безразлично, но казалось (бессознательно, конечно), что, соглашаясь с девочками, он теряет часть своего, особенного. А свой мир он не может ни с чьим смешивать.
Читал он пока лишь Жюля Верна, Эмара и Майна Рида. Но именно у Эмара и вычитал неожиданный аргумент: оказывается, в Южной Америке отлично избирателей подкупают! Хороши девчонки со своей хваленой республикой.
Катя стала зато доказывать, что когда сто человек решают, им труднее ошибиться, чем одному, и они не дадут одному стать деспотом. Глеб смотрел на ее свежие губы и серые, севернорусские глаза, на сложенные на затылке косы – все это ему нравилось, – но мнения своего не менял. Катя же не волновалась, говорила положительно, довольно мило и упрямо. Глеб, разумеется, не мог себе представить, что в этой спокойной, крепкой девочке созревала новая глава жизни России.
Внизу, в столовой, со старшими, Катя несколько замыкалась. Не весьма уютно себя чувствовала, будто не в своем стане. Это было и верно. Отец считал Батьку «фантазером», книжным человеком и относился к нему слегка насмешливо. Мяснову, Новоселовых называл «аптечки и библиотечки» – кажется, не нравилось ему и то, что Батька не был охотником и не пил водки – вообще удали за ним не числилось. Мать же просто держалась холодновато. Такую позицию Глеб легко принял.
И был отчасти смущен, когда Лиза однажды попросила его снести Кате записку (Лизе нездоровилось, она не выходила).
Глеб надел свою оленью шапку, романовский полушубочек, и через заснеженный парк, прямой аллеей мимо катка, где катались на коньках дети служащих, направился к четырехугольному двору, замкнутому корпусами с квартирами и «господским домом» – нечто вроде пансиона для молодых инженеров, еще времен Мальцева.
Новоселовы жили в кирпичном корпусе, недалеко от Мясновой. Пройдя темными воротами из парка, Глеб пересек четырехугольник двора, поднялся по грязноватой лестнице во второй этаж.
Дверь отворил худой человек с добрыми глазами, в очках, с бородою, лысый, в домашней куртке и туфлях. На плече у него дремал ребенок. Одною рукой он его бережно поддерживал, а в другой держал книгу. Это и был Батька, семьянин, интеллигент, по случаю воскресенья пребывающий в домашнем лоне. Глебу он приветливо улыбнулся.
– А-а, директорский сын… наверно, к Катьке? Да не знаю, дома ли она. Кажись, нет.
Он отворил дверь в другую комнату, крикнул:
– Катька, к тебе гость!
И мурлыкая что-то ребенку, сквозь очки продолжал читать, разгуливая взад и вперед по столовой, где на клеенчатой скатерти стоял полухолодный самовар, недопитые чашки, валялись крошки. Стулья в беспорядке – он натыкался на них, не обращая внимания.
Из другой комнаты вышла не Катя, а ее мать, худенькая, маленькая женщина с тонким и некогда миловидным лицом, преждевременно поблекшим.
– Катьки нет, она ушла к Мясновой. Батька, давай мне Сашку.
Среди всех этих Батек и Катек она одна называлась особенно – за худобу и остроугольность – Птицей. Сейчас эта Птица, не обращая на Глеба ни малейшего внимания, подхватила очередного Сашку (если бы Глеб был опытнее, он бы по ее животу заметил, что семья Новоселовых растет). Батька покорно младенца отдал и положил на стол книжку. На обложке ее Глеб прочел – «Русское Богатство».
– Сестра только просила меня передать это письмо, – сказал Глеб довольно сумрачно. Ему не понравилось, что Батька назвал его не по имени, а «директорским сыном», что Птица не поздоровалась вовсе (но таков был стиль Новоселовых). Не понравился и хаос в комнате, клеенчатая скатерть в лужицах, остатки еды. Даже портрет Толстого в простенке не понравился.
Батька оторвался на минуту от чтения, теми же добрыми глазами на него взглянул из-под очков.
– Хорошо, мы Катьке передадим, когда придет.
Глеб откланялся. Батька кивнул и взялся за Михайловского.
Глеб же, вновь пересекши двор, вышел мимо «господского дома» другими воротами к церкви и на набережную. Все тот же пароход, занесенный снегом, торчал изо льда. Направо завод пыхтел, бледно горели языки пламени над домной. Вдали, за снежною ширью озера, синея в наступающих сумерках, виднелись леса. Вкусный зимний воздух! Глеб шел задумчиво. Снег поскрипывал под валенками. Издали, из таинственных лесов, тянуло удивительным спокойствием. Там тишина, снегом завеянные ели – красота! А тут…
Нет, хорошо, что он сын именно своего отца, и живет вот так, один наверху. А Новоселовы и Батька этот… он, кажется, хороший. Лиза говорит, что он «народник», и даже пострадал от правительства, был куда-то «сослан на поселение». Глеб не очень это понимал, но и нельзя сказать, чтоб очень одобрял. Он вспомнил квартиру Новоселовых, беспорядок, некрасоту, фамильярный тон. «Нет, этот Батька какой-то чудной», – и все новоселовское представилось ему пестрым и неуютным.
Пройдя несколько минут, он повернул с набережной во двор, и через большой подъезд, мимо дремавшего в своей комнате Тимофеича вошел в дом. Тут тоже было тихо, сумеречно, пустынно. Глеб поднялся к себе наверх. На столе лежал неоконченный рисунок – вокруг карандаши, резинка, снимка. Вот это жизнь! Но в ней не нужно ему никаких Мясновых, Катек, Батек. Никаких задач, курьеров и уроков. Собственные родители нужны, и он их очень любит. Но главное, все-таки, не в них. Живет-то он собой, только собой.
Глеб зажег лампу. Его уединенный мир сразу, еще крепче очертился. Листва на рисунке показалась не такой легкой и изящной, как на оригинале. Он стер и стал делать по-новому. Потом доделывал угол мельницы, оттушевывал облака. Время шло быстро. Он обо всем забыл.
Не одним уединением наполнялась жизнь его в Людинове. Удовольствий было здесь еще больше, чем в Устах. Больше гостей, катаний на тройках. Приезжал цирк – Глеб с Лизой пропадали там, а потом у себя в зале устраивали представления.
В парке, на отличном катке, Глеб чертил лед без устали новенькими коньками, отделяясь от «заводских»: «директорский» сын – другие мальчики в том же Людинове не так жили, но он этого не замечал, как и вообще кроме себя никого не замечал и считал это естественным. Вовсе не хотел задевать или обижать кого-нибудь. Привилегированного своего положения не поднимал – и непременно задевал: и новым полушубочком, и отличной оленьей шапкой с наушниками, и независимым видом, который всегда является у тех, кто чувствует под собой почву. Он не знал, что многие – в том числе Батькины дети – не любили его именно за это.
Бородатый Дрец, кузнечный мастер, некогда в Устах назвавший его Herr Professor, устроил теперь удивительный буер – небольшую трехугольную платформу на коньках, с мачтой и парусом – на этом буере носился по снежной глади озера с отцом и самим Дрецом опять же Глеб, даже не Лиза – где же говорить о Петьках и Ваньках Новоселовских.