— О, о, о, шашлык го-то-ов!
На последнем слоге вспомнил, что забыл посолить, но было уже поздно.
Пять самоваров выпили (в городе выпивали один, на даче — два). Съели весь «шашлык», остатки и хлеб скормили прибежавшей из леса Пастуховой собаке.
Тень была под каждым деревом, но дамы долго искали какой-то особенно уютной тени. Легли под обыкновенной сосной. Докторша уютнее всех — животом на шишках, задрав пятки вверх; всунула в рот первую попавшуюся былинку и стала ее жевать. Курсистка поставила возле себя монпансье, набила полный рот и углубилась в небо. А учительница оглянулась, увидела, что мужчин нет, и, блеснув желтыми чулками, покатилась под откос.
Луцкий куда-то пропал… Лаборант пошел в лес. Сапоги вкусно чмякали по кочкам, холодная вода выдавливалась и наливала следы. Мох был сизый, пепельный и влажно-изумрудный. На подсохших сосновых ветвях висела сухая пакля. Сосна дышала лесным здоровьем. На рыжей чешуе сияли длинные стеклянные капли смолы…
Лаборант выбрал место посуше, сел. Хотя был сыт до сонливости, протянул руку к матово-лиловой чернике, потом ко рту, опять к чернике и опять ко рту. Скоро устал, лег лицом в кривые тоненькие веточки и прямо зубами потянулся к ягодам. Щипал долго. Холодный сок щекотал горло, новые ягоды, тугие и крупные, нависали со всех сторон все гуще и гуще.
Где-то сзади вдруг захрустел вереск, и приторно знакомый голос заблеял:
— Ага! Вот вы чем занимаетесь…
— Да, занимаюсь.
Лидочка Панова, перегнувшись пополам, опустилась на колени рядом и неуклюже скокетничала:
— И я хацу черники. Можно?
— Пожалуйста. Не ложитесь рядом, здесь коровий помет.
— Merci.
Она кисло улыбнулась, наклонилась к старому пню, тесно обросшему черникой, и меланхолически стала общипывать кустик.
Лаборант покосился и убежденно и сухо подумал: «Собачья морда! Прилезла».
Лидочка подумала — кротко и умильно: «Какой он сегодня радостный! И как хорошо бы взять его за плечо. Нельзя. Милый!»
Лаборант подумал: «Одна худая выдра может отравить весь пейзаж».
Встал и пошел. Сзади тонкий и жалобный дискант пропел:
— Куда же вы, Иван Петрович?..
Лаборант с удовольствием не ответил и только прибавил шагу. Когда поредели стволы, когда за ярко-песчаными дюнами, как чудо, открылось море и солнце — широкий дрожащий простор, — он увидел черные силуэты «своих», встрепенулся и, как сирена, оглушительно-громко взвыл:
— Ого-го-го-го! Черти!
Трио отвечало возбужденно и весело, раздирающе-нестройным аккордом:
— Ау, Иван Пе-тро-вич!
Он побежал.
Солнце плавилось над всей широкой водой несдержанно и до боли ярко. Бедное северное море голубело чисто и радостно, трепетало и гасило танцующие искры; плоские волны приходили и приходили, светлыми складками легко умирая на песке… Густые стаи булавочных рыбок шлепались за волной и вдруг испуганно, боком удирали вдоль берега. Голый человек далеко в море купал лошадь. Не двигался. Может быть, заснул вместе с ней в теплой солнечной воде у отмели?
Художник долго искал сравнения, так как без сравнений он не мог любить природу. Наконец сказал:
— Неаполитанский залив. Точь-в-точь.
Курсистка обиженно заметила:
— При чем здесь Неаполитанский залив? А если я не была на Неаполитанском заливе? Хорошо и так…
Докторша сказала:
— Господа, пора домой. Как бы не украли лодку…
Худая учительница, сонная и, кажется, заплаканная, неожиданно показалась из леса и взволнованно, как слепая, не видя ни воды, ни неба, закричала:
— Меня укусила пчела!
— Ну и поцелуйтесь с ней…
И, вскинув ногами, пригнувшись низко к земле, лаборант пустился через пляж прямо к лодке, за ним — докторша, завернув живот в капот, вся расплескиваясь на бегу; за ней, крепко взявшись за руки и взрывая песок, понеслись художник и курсистка в огненной жажде хоть суррогата любви, хоть на полчаса, так хороши были небо и море! Позади всех, с недоумевающим, обиженным лицом — учительница, которую, собственно говоря, никакая пчела и не думала кусать, а сказала она это так… чтобы о ней поговорили или чтобы скрыть горевшую на лице обиду. Кто знает?
Назад гребли быстро и дружно. Молчали. Говорить никому не хотелось. Все были немножко недовольны друг другом… и собой.